Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории - Дрюон Морис. Страница 21
8 ноября 1942 года — удар грома. Американская армия высадилась в Северной Африке, сразу в двух местах.
На марокканском побережье абсурдный порядок велит французским войскам этому воспротивиться. Прежде чем объявили о прекращении огня, несколько десятков человек погибли совершенно напрасно.
В Алжире дела были организованы лучше. Тайно предупрежденная группа голлистов вышла из подполья и нейтрализовала вишистское командование. И совершенно внезапно появился адмирал Дарлан. Как он там оказался? Ни благодаря информации, ни интуиции, а просто по стечению обстоятельств. Адмирал приехал, потому что его сына госпитализировали с острым полиомиелитом, от которого тот чуть было не умер. Едва успокоившись насчет судьбы больного, этот оппортунист Дарлан предлагает себя американцам как партнера по переговорам, и те признают его полномочия.
Появляется другой французский военачальник. После акробатического побега из заключения в немецкой крепости и серьезных раздумий в Виши генерал Жиро, наконец решившись, приплывает на подводной лодке в Гибралтар. Дарлан немедленно подчиняет его себе и назначает командующим французскими силами в Северной Африке.
История в эти дни шла быстро. 11 ноября в качестве ответа на американскую операцию в Северной Африке немецкие силы захватывают так называемую неоккупированную зону, зону «ноно».
Из духа благородного соперничества Муссолини отправляет войска, чтобы обеспечить себе Лазурный Берег. Но войскам Муссолини было далеко до германских частей с их воинственным порядком. Итальянские мотоциклисты, глаза которым щекотали закрепленные на касках перья берсальеров, ехали с малой скоростью, словно были не уверены в правильности выбранного направления. Но поскольку походные кухни за ними все-таки не поспевали, они вежливо выпрашивали немного пищи у жителей, а ночью терпеливо ждали перед домами, которые им указали для постоя. В самом деле, трудно было сердиться на латинских братьев.
События предлагали Петену великолепную возможность оправдать любую свою позицию с июня 40-го и восстановить былую славу. Соглашения о перемирии были разорваны. Если бы маршал уехал в Африку и там учредил свое правительство, это стало бы свидетельством того, что он снова взял инициативу в свои руки и вернул себе легитимность. Де Голлю оставалось бы только присоединиться к нему.
Но как ожидать от военного, который никогда не отличался решительностью, что он обретет ее в восемьдесят шесть лет? Это был старый санитар при стране с ампутированной свободой, и он лечил больную устными припарками типа «Национальной революции», «Труда, Семьи и Отчизны». Маршал ограничился тем, что лишил адмирала Дарлана командования, которое сохранили за ним союзники, и удовлетворял свое тщеславие в некоем мелкобуржуазном культе: его портреты выставлялись во всех витринах, а фаянсовые бюстики, в кепи или без оного, сбывались по сорок франков штука.
Я не знаю, считают ли историки большим событием 27 ноября. Однако это был ужасный день, день демобилизации армии перемирия. Она была всего лишь призраком армии, но все-таки ее символом. Она сохраняла на наших улицах присутствие французских мундиров, она собрала знамена разгромленных полков.
27-го до рассвета ударные войска рейха вошли в казармы, установив пушки во дворах. В боевом снаряжении, с автоматом наперевес немецкая солдатня открывала сапогом двери комнат, выталкивала на лестницы полуодетых людей, выбрасывала вещи в окна. «Raus… Вон. Срывайте ваши нашивки. Нет больше армии. Все по домам».
Но куда возвращаться? Все эти парни остались почти без денег и без продовольственных карточек. Большинство были из оккупированной зоны и пошли в армию, чтобы избежать обязательной трудовой повинности в Германии.
Когда между семью и восемью часами прибыли офицеры, немцы, занявшие караульные помещения, велели им удалиться.
В тот день я ехал из Лиона в Марсель. Я видел, как садились в поезд на вокзале Перраш летчики: трое их товарищей были убиты, потому что возмутились; видел пехотинцев и артиллеристов, толпившихся на перронах в Валансе и Авиньоне, и кавалеристов, набивавшихся в вагоны в Оранже.
В Тулоне дела обстояли еще хуже. Там среди ночи дежурный офицер флотской префектуры получил следующий приказ по телефону:
— Говорит адмирал Ле Люк. В случае прибытия немцев вам приказано не топить корабли.
— Адмирал, я не узнаю ваш голос, — ответил офицер.
— Хорошо, передаю трубку адмиралу Абриалю.
— Говорит адмирал Абриаль, — послышался другой голос. — Я подтверждаю приказ не топить корабли.
— Адмирал, я не узнаю ваш голос, — повторил офицер. — В таких условиях мне невозможно передать приказ.
Кто это звонил? Сами адмиралы или пособники оккупантов?
В пять часов утра моторизованные войска и флотские экипажи немцев совершили нападение на укрепленный лагерь. Танк выбил дверь военно-морской префектуры, и нападавшие, взобравшись по лестницам на стены арсенала, прорвались к портовым бассейнам. Французы открыли огонь. Один из наших кораблей уничтожил вражеский танк, расстреляв его в упор флотскими снарядами. Командующий эскадрой адмирал Жан де Лаборд — граф Жан, как его называли, — отдал приказ затопить все корабли. Затопить у причала, и это при том, что у крупнотоннажных судов было всего несколько метров под килем. Корабли уже были заминированы, потому что три минуты спустя начали взрываться. Пламя бушевало в течение нескольких часов, и взрывы следовали один за другим.
На причалах немецкие экипажи, получившие приказ подняться на борт, вопили от ярости, так как потеряли над собой всякий контроль при виде таких масштабных потерь.
Не пощадили ничего. Тральщики, буксиры, портовые сооружения, резервуары с горючим, береговые батареи — погибло все.
Когда вечером французских офицеров и моряков вели через город в окружении солдат вермахта, тулонцы бурно приветствовали их и пели «Марсельезу».
Наш первый военный порт стал не более чем огромным кладбищем кораблей, которые лежали, наклонив трубы, вверх кормой и носом в воде.
От знаменитого La Royale [19]— второго флота в мире — осталась лишь парализованная в Александрии эскадра адмирала Годфруа, офицеры которой убивали время, играя в бридж, пока в пустыне шли бои.
Мы почувствовали себя как никогда нагими и ограбленными и ожидали избавления только извне. Наши мысли съеживались, у нас были лишь две идеи фикс: как добыть продукты и ненависть к оккупантам.
Ситуацию в Марселе можно было резюмировать в двух фразах, произнесенных сквозь зубы моим другом Наполеоном Леопольди, крупным «авторитетом» с площади Пигаль, который тоже эвакуировался из Парижа, чтобы следить за своими делами на Корсике.
— Пойдешь в бистро на такой-то улице старого порта. Скажешь, что от меня. Тебя усадят в сторонке и дадут двепорции фасоли, — произнес он и добавил: — Этой ночью еще одного гада грохнули. Закатали в сетку и бросили в порту. Остальным крабы займутся.
Полицейские, как вишистские, так и немецкие, нервничали. Участились аресты, что вызывало ответную реакцию: омерзение, перераставшее в ненависть.
Помню, как-то раз я закусывал в привокзальном буфете рядом с немецким унтер-офицером, славным типом лет сорока, у которого не было свойственного оккупантам высокомерия. Ему никак не удавалось разрезать жилистое мясо. Улыбаясь, он мне сказал с довольно сильным акцентом: «Сопротивляется. Видать, английское». А я, вместо того чтобы оценить его немного сообщнический юмор, почувствовал, как во мне закипает желание его убить; не смутное желание, а настоящий физический порыв, из-за его формы. «Так больше нельзя, — промелькнуло меня в голове. — Я теряю человеческий облик».
Кессель из осторожности вывез свою мать из Тулона и устроил ее в Везон-ла-Ромене, маленьком воклюзском городке, не имевшем других достопримечательностей, кроме нескольких античных развалин.
Уцелевшие члены сети Карта были предупреждены из Лондона, наверняка Бодингтоном, что Жермена Саблон, Жеф и я подвергаемся особому риску.
19
La Royale, или Руайяль — так называли французский флот, хотя он никогда не носил названия «королевский». (Прим. ред.)