Манон, танцовщица (сборник) - де Сент-Экзюпери Антуан. Страница 4
* * *
Они вместе завтракали, вместе ужинали. Официант подал кофе, и теперь она смотрела на мужчину. Обычно именно в это время мужчины становятся рассеянными, низко опускают голову. Желание пробуждается в них томлением, безрадостным, будто ярмо. Успокаивает их только уверенность в неизбежности обладания.
— Ну что ж, домой?
Она улыбнулась не без тревоги и не без нежности…
Он отворил дверь и пропустил ее вперед. Она сделала первый шаг в неведомое: спальня всегда ловушка. Села у изножья кровати. Отворот простыни, будто свежий надрез ослепительной белизны. Мужчина ласково взял ее за плечо.
— Дай мне привыкнуть… — Она немного задыхалась.
Он сказал глухо:
— Любовь моя…
Слова ее потрясли. В комнате, полной книг, с тяжелой и такой устойчивой мебелью, что кажется, будто ты в корабельной каюте и они обрели весомость. Портрет… Может быть, жены… Давний? Могло миновать и двадцать лет. Комната приготовлена к долгому странствию. Целый мир. Это тебе не гостиничный номер, в нем не до странствий, в нем и дух перевести не успеваешь, и не холостяцкая квартирка, в них все на ходу, там не хранят воспоминаний. А в этой комнате она показалась себе жалкой, потрепанной вещицей… Не надо бы ему так говорить… Любовь моя…
— Я ваша любовь? Хороша любовь! Да вы не знаете, кто я такая…
Глаза спросили: кто?
— Третьеразрядная танцовщица, понимаете? Понятное дело, жить одними танцами невозможно! — Ей стало так неловко.
— Бедняжка! — пробормотал он и рассеянно погладил ее по голове.
Она догадывалась, что он ее не слышит, не заметил ее признания. Еще полчаса назад оно бы развело их или, наоборот, сблизило, а теперь… Теперь и для него она только вещь, как для всех остальных. Неужели? Она сказала с тоской:
— Я служу мужчинам!
Он обнял ее и стал баюкать. Если бы просто баюкал, долго–долго… Он подарил ей день отдыха, разговаривал с ней по–дружески. А она — вся внимание! — столько узнала нового. Если бы так все осталось! Отважившись, она боязливо проговорила:
— Я мечтаю о друге. У меня был друг. Когда мне становилось грустно, я говорила ему, и он…
Он поцеловал ее.
— Только не в губы!
— Почему, детка?
— В щеку, так ласковее. — Она прижалась головой к его плечу.
А его донимает тоска, мучает, гнетет с утра, как проснулся. Ему необходимо забыться. В объятиях сгорает все — укоры, желания… После объятий ничего нет.
Между тем она раздевается, обнажилось плечо, лучик света. Он приник к нему. Тепло. Жизнь. «Маленький прирученный зверек». Он повторяет это навязчиво, упорно.
А ее охватывает безнадежность: мужчины, они не в себе, этот тоже, хотя так мягок, странно бережен, и говорит туманными фразами, обрывая себя на полуслове… Ох уж эти мужчины…
Невозможно понять, на что они смотрят. Чего хотят. Знают или не знают, что лицо их вдруг искажается болью, радостью, а иной раз ненавистью. Не догадаешься, какая мечта их томит и можно ли им помочь… Они не в себе, мужчины. Она боязливо повторяет:
— Стоит ли? Останемся лучше друзьями… — Ей так хочется сберечь ненадежный покой. — Вы подарили мне такой необыкновенный день.
Она нежно гладит мужчину по щеке, надеясь своей нежностью возвести между ними преграду. Но он говорит шепотом:
— Дай мне то, чего я так хочу, дай. Она ломает пальцы:
— Знаете, но ведь это моя профессия. Представьте себе, вы метельщик, метете, метете день за днем, и наконец наступает выходной, вы приходите к другу, вы счастливы, а друг говорит: «Слушай, вот тебе метла, развлекись!»
У нее на глазах слезы. А он совсем тихо, глухим голосом:
— Ты не представляешь себе, как мне плохо, дай мне то, чего я хочу…
Она скрестила на груди руки — маленький зверок, бессмысленная жертва, почти невинная.
— Меня создали утешать мужчин и не позволяют забыть об этом.
Она покорится, апатично, безвольно. Горькая гримаса выдаст страдание. Глаза закроются, откроются, она снова увидит спальню и добротную большую кровать, предназначенную для многолетних плодовитых союзов, для жизненно значимых часов. Такая кровать могла бы ее возвеличить, очистить…
— Я жалкая горсточка грязи, я… я… — Она и не грустит больше: жизнь есть жизнь.
* * *
Пунцовые занавеси с преувеличенной торжественностью возвестили о рождении нового дня. А день оказался пасмурным. Ему все опротивело. Низкое серое небо, и на нем вороны, будто гарь на пепелище. Мужчина обвел взглядом спальню. Безликий свет выделял один предмет за другим. Каждый напоминал о чем–то, предлагая снова взвалить на себя нелегкий груз воспоминаний. На столе шляпа, платье на стуле и там же скомканная нижняя рубашка.
Жалкие тряпки привлекли взгляд мужчины. Лихорадка возбуждения миновала, беспорядок вызвал недоумение. Жизнь ушла, перед глазами скудный итог.
Он подумал: хозяева кабаре выметают сейчас за порог обрывки голубого серпантина, обломки розовых вееров, ночную радость. От его вчерашней радости остались вот это платье и смятая рубашка.
Он оделся, застегнулся на все пуговицы, ощутил, как далеки сегодня все условности, ему и любезность ни к чему, можно смотреть в окно.
Она проснулась, но не открыла глаз. Разве забудешь, какое одиночество тебя ожидает: мужчины поутру на противоположном берегу пропасти. Еще больше она боялась нежности, мужчина не отличает нежности от желания, ты никогда не бываешь в безопасности. Если вас обнимают, прижимают к себе, в вас чувствуют женщину… Вот почему лучше молчать, подставить на ходу щеку, отказаться от надежды на дружбу, от стольких иллюзий…
Тебе не родиться поутру заново, прошлая жизнь облепила тебя влажной простыней.
Он и она подвели итог, каждый по–своему. Он сидел, ждал, неизвестно почему вспоминая о давней любовной встрече. В глухой провинции. Он тогда впервые, не испытав никакой плотской радости, узнал любовь женщины, она была профессионалкой, и добраться до ее наготы было невозможно, она разучилась обнажаться. Привычка и скука заковали ее в броню. Он явственно увидел красный шершавый плед, она и его не удосужилась снять, не обнажила и белизну простыней. И еще он подумал: «Мне сорок, сорок, мне сорок лет…» Резко обернулся:
— Ты меня ненавидишь. Оно и понятно. Я старый.
Манон привстала, она поняла, какой он. Он из тех, кто не дружит с жизнью. Кто заказывает шампанское, пригубливает и говорит: «Пить мне тоже не хочется!..» Она уже таких встречала. Не поймешь, чем они занимаются. Деньги тратят без удовольствия. Однажды такого как раз и арестовали. Вечером, в баре, два полицейских инспектора. Он зажался, стиснул зубы, молчит, а она: «Я, господин инспектор, уважаемая женщина, танцовщица с улицы Бланш». И осталась сидеть перед полной рюмкой, но уже одна, его увели, а приятели вокруг смеялись. «Не повезло, Манон…» Хозяин провожал полицию до дверей: «Бывает, бывает… Что вы хотите, мсье, — уж на что я человек разборчивый, но всех клиентов все равно не узнаешь!» И сразу поползли слухи. «Спекуляция, контрабанда. Ясное дело, иностранец». Она спокойно допила свою рюмку, хотя хозяин косо на нее поглядывал. «Идиот! Я–то тут ни при чем».
— Может, у тебя какая неудача?
У одних не бывает неудач, на других они накладывают отпечаток. Сразу его не заметишь, но в любви… Неудачники, наверное, не такие расчетливые, но ты им тоже не нужна. Что же им нужно? Какая все это гадость. Мутит от омерзения.
Подошла к зеркалу. Посмотреть, что еще повредилось со вчерашнего дня. Спала, подложив кулачок, и вот, пожалуйста, пятно на виске. Морщины возле губ стали резче. «Уродина». Достала из сумочки помаду, пудру. Привела в порядок волосы, причесалась, накрасила губы, попудрилась: розовое платье с декольте выглядит сейчас так неуместно. Она надела пальто, застегнулась. Так–то лучше. Вот теперь она упакована, коробка с конфетами, сбоку бантик.
И всегда, всегда одно и то же.
* * *
Этой ночью она сожалела о своем кабаре. Вышибала у дверей, в конце концов, друг, к тому же услужлив. Бармен всегда что–нибудь посоветует, а служительница в дамской комнате — просто мать родная. Оркестр за ширмой притягивает, как толпа или море. И свет яркий–яркий: каждый как на ладони.