Смысл жизни - де Сент-Экзюпери Антуан. Страница 2
Вокруг неспокойно, короткие жесткие волны толкают самолет, он упирается, задирает нос, завихрения сбоку теребят крылья, гондола дрожит. Но рука летчика удерживает самолет, будто Фемида чаши весов.
На высоте трех тысяч метров полный покой, солнце висит неподвижно, вокруг ни единого колебания. И земля — так до нее далеко — тоже совершенно неподвижна. Летчик прикрывает закрылки, проверяет рули высоты, взятый на Париж курс и зависает на десять часов, отмечая лишь движение времени.
Неподвижные волны лежат на море веером.
Солнце наконец стронулось с места.
Пилот вдруг физически ощутил неудобство. Посмотрел: задрожала стрелка на счетчике оборотов. Посмотрел: внизу море. Мотор захрипел, запнулся, мысли тоже запнулись, и в голове пусто. Синкопа. Рука летчика автоматически тянет ручку газа. Что это? Капля воды? Пустяки. Летчик бережно доводит гуденье мотора до той ноты, которая его успокаивает. Если бы не холодный пот на лбу, никогда бы не поверил, что было страшно.
Летчик снова слегка наклонился вперед, снова крепко оперся локтями о борта гондолы — так он чувствует себя спокойно и надежно.
Теперь солнце нависает над ним. Усталость не мешает, если лишний раз не шевелиться, если не тревожить защитившегося неподвижностью тела, если достаточно легких касаний, чтобы управлять самолетом.
Уровень масла падает, потом поднимается — что еще стряслось?
Мотор начал стучать. Вот сволочь. Солнце повернуло налево и уже покраснело.
В голосе мотора слышится что-то металлическое. Нет… вряд ли шатун. Тогда что? Насос?
Гайка на ручке подачи газа ослабла, теперь попробуй, выпусти ее из рук. Новое неудобство!
Кто ж его знает? Может быть, и шатун.
Сиплое дыхание, расшатанные зубы, седые волосы говорят, что организм изношен. С моторами то же самое.
Хорошо бы додержаться до земли.
Земля действует успокаивающе — аккуратные квадратики полей, прихотливая геометрия лесов, деревеньки. Пилот опускается ниже, чтобы лучше видеть землю. С большой высоты она кажется голой и мертвой, самолет снижается, и земля меняется: опушается лесами, покрывается зыбью впадин и возвышенностей — она словно бы дышит. Летчик планирует над горой, что похожа на спящего великана; стоит великану набрать в грудь побольше воздуха, и он толкнет самолет. Стойка на капоте нацелена на сад, сад расширяется, раскрывается, как объятья…
«Мотор рокочет веселым громом». А настораживающий стук, в который он вслушивался?
Летчику не верится, что он был. Рядом земля — сама жизнь.
Он еще снижается, повторяя изгибы долины, что сереет лентой прокатного стана. Самолет тянет на себя поля, как простыни, отбрасывая их позади себя. Бросил тень на тополя и забыл о них, потом чуть приподнялся, чтобы пошире раздвинуть горизонт, так борец набирает полную грудь воздуха.
Теперь летчик правит на аэродром, летит низко, видит сквозь стеклянную крышу завода свет, видит парк, видит сгустившуюся тень. Земля струится потоком и выносит ему навстречу из неистощимого окоема крыши, стены, деревья…
Приземление — чистое надувательство. Обменял мощь ветра, рев мотора, свистящий шелест последнего виража на глухую провинцию: стену ангара, заклеенную белыми листками объявлений, подстриженные тополя, зеленый газон, на который выходят цепочкой юные англичанки с ракетками под мышкой из самолета Лондон — Париж.
Пилот растягивается на земле возле липкого фюзеляжа. К нему бегут со всех сторон: «Отлично!», «Чудесно!». Офицеры, друзья, зеваки… Усталость внезапно берет его в тиски. «Мы вам поможем подняться!..» Пилот поднимается, наклоняет голову и смотрит, как блестят у него руки от масла, хмель прошел, ему грустно до смерти.
Теперь он всего-навсего Жак Бернис в пиджаке, чуть отдающем запахом камфары. Он весь поместился в затекшем, неловком теле и берет из аккуратно поставленных в углу чемоданов только преходящее, временное. А комната пока не обжита даже книгами, даже белоснежными простынями.
— Алло! Это ты?
Он вновь ощущает близость друзей. Слышит восклицания, поздравления.
— Точно с неба свалился! Молодчага!
— Так и есть, прямо с неба. Когда увидимся?
Если честно, сегодняшний вечер занят. Значит, завтра? Завтра всей компанией играют в гольф, пусть он тоже приходит. Неохота? Тогда послезавтра пообедают вместе. Ровно в восемь часов.
Бернис идет вверх бульварами. Ему кажется, он расшевеливает толпу, как сквозняк. Как будто бросает вызов. Навстречу такие попадаются, что тошнит, — едва шевелятся, разомлев от лени. А завоюешь вот эту женщину, и жизнь разомлеет, потечет еле-еле. Встречаются мужчины-трусы, а он в себе чувствует столько силы…
Ощущая переполняющую его силу, он входит в дансинг. Бросает взгляд на жиголо, пальто не снимает, сохраняет форму любопытствующего путешественника. Жиголо суетятся всю ночь в этом загончике, будто рыбки в аквариуме, выдумывают комплименты, танцуют, подходят к стойке, когда захочется выпить. В полупьяной компании Бернис один сохраняет трезвый рассудок, в нем чувствуется весомая мощь грузчика, он твердо стоит на ногах, мысли у него не плывут, не дробятся. Решил посидеть и пробирается к свободному столику. У женщин, которых он задевает взглядом, гаснут глаза, они их отводят или опускают. Так при его приближении гаснут во время ночных обходов сигареты часовых. Гибкие молодые люди расступаются, давая ему дорогу.
Берниса назначили инструктором учебного отделения, и сегодня он завтракает в кафе по соседству с учебным аэродромом. Унтер-офицеры пьют кофе и переговариваются. Бернис невольно слышит их разговор.
«Заняты делом. Славные ребята».
Ребята толкуют о взлетной полосе, что раскисла от дождей, о наградных за сопроводительные полеты, о сегодняшних происшествиях.
— Лечу на небольшой высоте, и представляешь, невезуха? Лопнул цилиндр. Вокруг ни одной площадки. Вижу двор позади фермы. Скользнул на крыло, выровнялся, и — бабах! — в навозную кучу.
Раздается громкий смех.
— Со мной еще смешнее было. В один прекрасный день врезался в стог сена. А наблюдатель мой, лейтенант, представьте себе, из гондолы вывалился! Уж я искал его, искал! А он сидит себе в сене…
Бернис думает: они были на волосок от гибели, уцелели, и для них это стало смешным случаем. Говорят не рисуясь, буднично, обыкновенно, будто подают рапорт или отчет. Славные ребята. Мы тут все свои не потому, что однополчане, а потому, что можем говорить друг с другом попросту.
Это женщины всегда просят: расскажите,
что вы там почувствовали.
— Стажер Пишон?
— Я.
— Вы когда-нибудь летали?
— Нет.
Вот и хорошо, значит, начнем с чистого листа. Бывшие наблюдатели уверены, что уже все знают. У них на слуху команды: «ручку влево», «педаль от себя». Учить их непросто, упрямятся.
— Пойдемте, в первом полете будете только смотреть.
Оба устраиваются в гондоле. Механик летной школы раскручивает винт с непростительной медлительностью. Ему здесь маяться еще шесть месяцев и одну неделю, о чем он и сделал запись сегодня утром в туалете. Нацарапал, а потом подсчитал: впереди примерно десять тысяч оборотов винта. Каждый день одно и то же. Ну и куда торопиться, спрашивается…
Стажер оглядывает голубое небо, дурацкие деревья, коров, что пасутся возле взлетной полосы. Инструктор протирает рукавом ручку газа: приятно, когда она блестит. Механик считает про себя обороты: насчитал уже двадцать два, сколько энергии зря пропало…
— Может, свечи почистишь?
Механик всерьез задумывается.
Мотор, если захочет, то заведется. Лучше оставить его в покое. Тридцать. Тридцать один. Завелся.
Стажеру больше ничего не говорят слова «опасность», «героизм», «опьянение полетом».
Аэроплан катится, стажер считает, что еще по земле, и вдруг видит внизу ангар. Ветер изо всех сил дует ему в щеки. Стажер уперся взглядом в спину инструктора.