Радуга тяготения - Пинчон Томас Рагглз. Страница 108

Чего?Чичерин вообще соображает, на что решился этим своим подлогом? Это ж не просто святотатство, это открытое приглашение к джихаду. Соответственно, свора вопящих арабистов гоняет Бульбадяна по всему Черному городу — размахивают ятаганами и жутко щерятся. Нефтяные вышки — на страже, ободранные до кости во тьме. Из схронов своих лезут любоваться потехой горбуны, прокаженные, гебефреники и ампутанты. Развалились на ржавеющих боках нефтеперегонного железа, и все их общее небо — в мозаике ярких красок. Они населяют каморки, загоны и закутки административной пустоты, оставшейся после Революции, когда засланцев «Датч-Шелла» отсюда попросили и английские и шведские инженеры разъехались по домам. Теперь в Баку настал период затишья, сокращения расходов. Все нефтеденьги, высосанные Нобелями с этих месторождений, пошли на премии. Новые скважины бурят в других местах, между Волгой и Уралом. А тут — время поразмышлять о прошлом, рафинировать недавнюю историю, что выкачивается, зловонная и черная, из иных страт мозга Земли…

— Сюда, Бульбадян, скорей. — Арабисты — по пятам, улюлюкают пронзительно, безжалостно средь красно-оранжевых звезд над толпами буровых вышек.

Бам.Последняя собачка люка накинута.

— Стойте — что это?

— Пойдемте. Пора отправляться.

— Но я не хочу…

— Вы не хотите стать очередным дохлым неверным. Слишком поздно, Бульбадян. Поехали…

Первым делом он научается варьировать собственный коэффициент преломления. Можно выбрать что угодно, от прозрачного до светонепроницаемого. Когда унимается первый восторг экспериментов, он останавливается на эффекте бледного полосчатого оникса.

— Вам к лицу, — бормочут его проводники. — А теперь давайте быстрее.

— Нет. Я хочу заплатить Чичерину то, что ему причитается.

— Поздно. Вы ему ни в какой мере не причитаетесь. Уже не причитаетесь.

— Но он же…

— Он святотатец. У Ислама для такого — своя машинерия. Ангелы и санкции, а также осторожные допросы. Оставьте его. Ему предстоит иной путь.

Как же алфавитна природа молекул. Тут осознаешь это очень четко: находишь Комиссии по молекулярной структуре, весьма похожие на те, что были на пленарной сессии НТА.

— Видите: как они изымаются из грубого потока — формуются, чистятся, исправляются, так и вы некогда выкупали свои буквы у беззаконного, смертного излияния человеческой речи… Это наши буквы, наши слова: их тоже возможно модулировать, разламывать, переспаривать, переопределять, со-полимеризовать одну с другой во всемирных цепях, что время от времени всплывают на поверхность над долгими молекулярными молчаньями, будто видимые части гобелена.

Бульбадян постепенно осознает, что Новый Тюркский Алфавит — лишь одна версия процесса, каковой на деле гораздо старше — и обладает большим самосознанием, — нежели он имел основания мечтать. Вскоре неистовая конкуренция между О] и G блекнет до тривиальных детских воспоминаний. До смутных россказней. Он это преодолел: некогда кислый чиновник с верхней губою, очерченной ясно, как у шимпанзе, теперь он — искатель приключений, что наверняка уж отправился в собственное странствие подземным потоком, нимало не тревожась тем, куда поток вынесет его. Где-то выше по течению он даже посеял гордость своей легкой жалостью к Вацлаву Чичерину, коему не суждено увидеть то, что видит Бульбадян…

А печать марширует себе дальше без него. Курьеры носятся по проходам меж столами, за ними трепещут на ветру вымпелы смазанных гранок. Туземных печатников натаскивают в наборе этим НТА специалисты, засланные самолетами из Тифлиса. В городах расклеивают печатные плакаты — в Самарканде и Пишпеке, в Верном и Ташкенте. На тротуарах и стенах возникают первые отпечатанные лозунги, первые надписи «хуй», первые призывы «бей ментов» (и кто-то бьет! удивительная штука этот алфавит!), стало быть, магия, испокон веку ведомая шаманам на всех ветрах, уже действует политически, и Джакып Кулан слышит, как тень его линчеванного отца пишет прописи царапучим пером в ночи…

Но вот примерно теперь переваливают Чичерин и Джакып Кулан через невысокие шиханы и спускаются в аул, который искали. Селяне собрались кругом — весь день у них байрам. Тлеют костры. Посреди толпы расчистили пятачок, и даже из такой дали слышны два юных голоса.

Это айтыс— певческое состязание. В глазу всего аула стоят юноша и девушка, и у них происходит эдакая насмешливая — ну-ты-мне-как-бы-нра-вишься-хотя-в-тебе-к-примеру-пара-странностей-имеется — вроде как игра, а мелодия шныряет туда-сюда из кобызаи домбры, на которых плямкают и тренькают. Народ хохочет над удачными строчками. Тут главное — не расслабляться: обмениваетесь четырехстрочными куплетами, первая, вторая и четвертая строки в рифму, хотя длины произвольной, лишь бы дыхания хватало. Но все равно дело хитрое. Доходит и до оскорблений. В некоторых аулах после айтыса партнеры по многу месяцев не разговаривают. Когда Чичерин и Джакып Кулан въезжают в аул, девушка высмеивает лошадь противника, которая… ну, самую малость, ничего серьезного, однако все равно кряжистая… вообще-то на самом деле — жирная. Оченьпузатая. Парня это задевает. Он заводится. В ответ выпуливает про то, как соберет всех своих друзей и расхерачит и ее, и всю ее семью. Публика реагирует эдаким «хмм». Никто не смеется. Девушка улыбается как бы через силу и поет:

Ты, как я гляжу, хлещешь кумыс,
И в речах твоих плещет кумыс.
Что ж ты делаешь, друг, когда брат мой
Ходит, краденый ищет кумыс?

Ой блин. Помянутый брат сейчас лопнет от хохота. Парнишка в ответ поет уже не слишком радостно.

— Это надолго. — Джакып Кулан слезает с коня и разминает колени. — Вон он сидит.

Очень старый акын— странствующий казахский певец — дремлет с пиалой кумыса у костра.

— Ты уверен, что он…

— Споет. Он всю эту землю насквозь проехал. Не спеть — это он свое ремесло предаст.

Они садятся, им передают пиалы сброженного кобыльего молока с кусками барашка, лепешками,горстью земляники… Юноша и девушка бьются голосами — и Чичерин вдруг понимает, что скоро кто-нибудь явится сюда и начнет записывать вот такое Новым Тюркским Алфавитом, который он помогал лепить… и вот так все это канет.

То и дело он поглядывает на старого акына, который не спит — только притворяется. На самом деле он излучает некий наказ певцам. Доброту. Ощущается безошибочно, как жар углей.

Медленно, по очереди оскорбления пары становятся мягче, забавнее. В ауле мог случиться апокалипсис, но теперь вместо него уморительное сотрудничество — будто у пары комиков в варьете. Они из кожи вон лезут, чтоб угодить слушателям. Последнее слово за девушкой:

Ты про свадьбу обмолвился вдруг?
А у нас и так свадьба, мой Друг, —
Это шумное наше веселье,
Этот наш теплый песенный круг.

И ты мне все-таки нравишься, хотя есть в тебе что-то эдакое… Пиршество набирает обороты. Голосят пьяные, болтают женщины, а малышня ковыляет то из юрт, то в юрты, да и ветер разогнался. Затем странствующий певец принимается настраивать домбру, и возвращается азиатское молчание.

— Ты все уловишь? — спрашивает Джакып Кулан.

— Застенографирую, — отвечает Чичерин, и «г» у него несколько глоттально.

ПЕСНЬ АКЫНА
С края света явился я.
Из легких ветра явился я.
Ужас такой мои видели очи,
Что даже Джамбул не воспел бы его.
Страх в моем сердце настолько силен,
Что железо резать ему нипочем.
В старых преданьях рассказы есть
О тех временах, что не помнит Коркыт,
Который добыл из древа ширгай
Первый кобызи первую песнь, —
И в те времена в далекой земле
Горел негасимый Киргизский Свет.
В той земле неизвестны слова,
А очи горят, что свечи в ночи,
И лик Бога таится там
За непроглядной маской небес —
У высокой черной скалы в пустыне,
Когда наставали последние дни.
Будь та земля не так далека,
Будь ей известны и слышны слова,
Бог бы тогда золотым был кумиром
Или же в книге бумажным листом,
Но Он сияет Киргизским Светом,
Как-то иначе Его не познать.
Рев Его гласа — сама глухота,
Блеск Его света — сама слепота,
Стопы Его сотрясают пустыню,
На лик Его не взглянуть никому.
И человек не бывает сам свой,
Если узрит он Киргизский Свет.
И говорю вам: Его я видал
В дальней земле, что древнее тьмы,
Куда не заглянет даже Аллах.
И вот борода моя — сплошь изо льда,
Мне шагу без посоха не ступить,
Но этот свет обратит нас в детей.
Мне теперь не уйти далеко,
Мне нужно снова учиться ходить,
А речи мои льются вам в уши,
Точно младенца бессмысленный лепет.
Киргизский Свет глаза отнял мои,
И я чую всю Землю, как несмышленыш.
Ехать на север нужно шесть дней
По саям крутым и серым, как смерть,
Затем по камням пустыни к горе,
Чьей вершины белая юрта видна.
И если в пути не случится беда,
Черный кекур сам вас найдет.
Но если рождаться вам не с руки,
Оставайтесь у теплых красных костров,
И под боком у жен, в аулах родных,
И свет вас тогда никогда не найдет,
И сердце отяжелеет с годами,
И очи закроются только во сне.