Радуга тяготения - Пинчон Томас Рагглз. Страница 202

С Андреасом она обворожительна, излучает чувственность, свойственную женщинам, встревоженным за далекого любимого. Но потом ей предстоит Энциан. Их первая встреча. Их обоих в своем роде некогда любил капитан Бликеро. Им обоим пришлось найти способ сделать так, чтобы стало терпимо, хотя бы терпимо, по чуть-чуть, день за днем…

— Оберст. Я счастлива… — голос ее прерывается. Искренне. Голова ее клонится по-над его столом не дальше, чем необходимо, дабы выразить благодарность, объявить о своей пассивности. Черта с дваона счастлива.

Он кивает, изгибая бородку к креслу. Стало быть, вот она, Золотая Бикса из последних голландских писем Бликеро. У Энциана тогда не сложилось ее образа, слишком был занят, слишком задушен скорбью о том, что творилось с Вайссманом. Она казалась тогда лишь одной из предсказуемых форм ужаса, населявших, вероятно, его мир. Но, так некстати припав к этническим корням, Энциан со временем стал воображать ее огромной скальной росписью в Калахари — Белой Женщиной, белой от талии и ниже, она несет лук и стрелы, за нею черные служанки цепочкой сквозь эрратическое пространство, каменное и глубокое, фигуры и фигурки движутся туда-сюда…

Но вот пред ним подлинная Золотая Бикса. Удивительно, до чего молода и стройна: бледная, будто уже изливается из этого мира, и, вероятно, от слишком безрассудной хватки исчезнет вовсе. Шаткую худобу свою, лейкемию души она сознает и дразнит ею. Ты должен ее желать, но не подавать виду — ни глазами, ни жестом, — иначе она прояснится, исчезнет намертво, как дымок над тропою, уходящей в пустыню, и тебе никогда больше не выпадет шанса.

— Вы, наверное, видели его уже после меня. — Он говорит спокойно. Какой вежливый, удивляется она. Разочарована: ожидала больше силы. Губка у нее начинает приподыматься. — Как он был?

— Одинокий. — Ее отрывистый кивок вбок. Пристально глядит на него как можно нейтральнее в данных обетах. Хочет сказать: вы были ему нужны, а вас не было.

— Он всегда был одинок.

Тогда она понимает, что это не робость, она ошиблась. Это порядочность. Человек хочет быть порядочным. Не закрывается. (Она тоже, но лишь потому, что все болезненное давно уже онемело. Катье почти ничем не рискует.) А Энциан рискует тем, чем всегда рискуют бывшие любовники в присутствии Возлюбленного — вживую либо на словах: глубочайшим потенциалом стыда, воскресшей утраты, униженья и насмешки. Станет ли насмехаться она? Не слишком ли он облегчил ей задачу — и потом, отвернувшись, положился на то, что она будет играть честно? Способна ли она ответить ему такой же честностью, не слишком рискуя?

— Он умирал, — говорит она ему, — очень постарел. Даже не знаю, выбрался ли он живым из Голландии.

— Он… — и эта запинка (а) может быть заботой о ее чувствах, или (б) диктуется соображениями безопасности Шварцкоммандо, или (в) сочетание вышеупомянутого… но затем, черт возьми, верх снова берет Принцип Максимизации Риска: —…он добрался до Люнебургской пустоши. Если вы не знали, то должны знать.

— Вы искали его.

— Да. Как и Ленитроп, хотя Ленитроп вряд ли это понимает.

— Мы с Ленитропом… — она озирает комнату, глаза скользят по металлическим плоскостям, бумагам, граням соли, ни на чем не могут упокоиться. Будто бы сюрпризом отчаянно признается: — Все теперь такое далекое. Я толком не понимаю, зачем меня отправили сюда. И уже не понимаю, кем же был Ленитроп. Светхиреет. Мне не видно.Все уходит от меня…

Пока не настало время ее коснуться, но Энциан дружелюбно похлопывает ее по запястью, мол, выше голову, эдакое военное послушайте-ка-сюда:

—  Естьза что держаться. Может показаться, что все не взаправду, но кое-что нет. Правда.

—  Правда. — Оба начинают смеяться. Она — по-европейски устало, медленно, покачивая головой. Некогда она бы, смеясь, оценивала — с точки зрения граней, глубин, выгоды и убытка, часов «Ч» и точек необратимости, она смеялась бы политически, в ответ на властное затруднение, поскольку ничего больше ей, может, и не оставалось бы. Но теперь она просто смеется. Как когда-то смеялась с Ленитропом в казино «Герман Геринг».

Выходит, она просто побеседовала с Энцианом про общего знакомого. Вот, значит, как ощущается Вакуум?

«Мы с Ленитропом» не очень возымело. Надо ли было сказать «мы с Бликеро»? Куда бы этоих с африканцем завело?

— Мы с Бликеро, — начинает он тихонько, наблюдая за нею с вершин полированных скул, в свернутой правой руке дымится сигарета, — мы были близки лишь в определенных смыслах. Имелись такие двери, которых я не открывал. Не мог. Тут я играю всеведущего. Я бы вас просил меня не выдавать, но это неважно. Они уже всё решили. Я — верховное Берлинское Рыло, OberhauptberlinerschnauzeЭнциан. Я все знаю, и мне не доверяют. Распускают неконкретные слухи про нас с Бликеро, словно бесконечную сплетню плетут — а истина не изменит ни их недоверия, ни моего Неограниченного Доступа. Они лишь будут пересказывать историю — очередную историю. Но, наверное, для вас истина что-то значит… Тот Бликеро, которого я любил, был очень молод, влюблен в империю, в поэзию, в собственную дерзость. Вероятно, когда-то все это было важно и для меня. Нынешний я из этого вырос. Прежнее «я» — дурак, несносный ишак, но все равно человек, его же не изгонишь, как не изгонишь любого другого калеку, правда?

Похоже, он просит у нее взаправдашнего совета. Такие, значит, задачки занимают его время? А как же Ракета, Пустые, как же опасное младенчество его народа?

— Да чтовам Бликеро? — вот что она в конце концов спрашивает.

Ему не нужно долго раздумывать над ответом. Он часто воображал приход Допросчика.

— Вот сейчас я бы вывел вас на балкон. На смотровую площадку. Я показал бы вам Ракетенштадт. Плексигласовые карты сетей, что мы раскинули по всей Зоне. Подземные школы, системы распределения питания и лекарств… Мы бы взирали на штабы, узлы связи, лаборатории, клиники. Я бы сказал…

— Итак, все будет твое, если ты…

—  Отставить.Не та притча. Я сказал бы: Вот чем я стал. Отчужденной фигурой с неким углом возвышения и на некоей дистанции… — которая присматривает за Ракетенштадтом янтарными вечерами, а за нею — отстиранные темнеющие покровы туч… — которая растеряла все остальное, кроме сего преимущества. Нет сердца уже нигде, не осталось человеческой души, где существую я. Знаете ли вы, каково это?

Он лев, этот человек, одержимый своим «я», — но, несмотря на все, Катье он нравится.

— Но будь он еще жив…

— Знать не дано. У меня есть письма, которые он писал, уже уехав из вашего города. Он менялся. Ужасно менялся. Вы спрашиваете, что он мне. Мой стройный белый авантюрист, что за двадцать лет заболел и состарился, — последняя душа, где мне могло быть даровано хоте какое-то бытование, — превращался из лягушки в принца, из принца в сказочное чудовище… «Будь он жив», он, возможно, изменился бы до неузнаваемости. Мы могли бы проехать под ним в небесах и не заметите. Что бы ни случилось в конце, он вознесся. Даже если просто умер. Он вышел за пределы своейболи, своегогреха — его загнало далеко в Их царство, в контроль, синтез и контроль, дальше, чем… — что ж, он хотел сказать «нас», но, пожалуй, «я» все-таки лучше. — Я не вознесся. Меня лишь возвысило. Пустее не бывает: когда тот, в кого не веришь, говорит, что тебе нет нужды умирать, — даже это лучше… Да, он мне много чего, очень много. Он — старое «я», дохлый альбатрос, которого я никак не могу отпустить.

— А я? — Насколько она понимает, он ждет, что она заговорит, как женщина 1940-х. «А я» и впрямь. Но ей не приходит в голову иного способа как бы ненароком помочь ему, подарить минуту утешенья…

— Вы, бедная Катье. Ваша история печальнее всех. — Она поднимает голову — посмотреть, как именно его лицо станет над нею насмехаться. Поразительно: вместо этого слезы струятся, струятся у него по щекам. — Вам всего-навсего дали свободу, — голос его ломается на последнем слове, какой-то миг лицо трется о клетку ладоней, выныривает из клетки — самому попробовать веселенький вальсок ее висельнического смеха. Ох нет, неужели и этотперед ней расклеится? Ей сейчас в жизни хоть от кого-нибудьнужны стабильность, душевное здоровье и сила характера. А не вот это. — Ленитропу я тоже сказал, что он свободен. Я всем это говорю, кто слушает. Я скажу им, как говорю вам: вы свободны. Вы свободны. Вы свободны…