Радуга тяготения - Пинчон Томас Рагглз. Страница 38
О Бобре — сирень Джереми, как тот известен своей матушке, — Роджер старается думать лишь по необходимости. Вопросы технические ему, само собой, мучительны. Быть не может, чтобы она — или может? — Делала То Же Самое с Джереми. Целует ли ей Джереми пизду, к примеру? Неужто этот обсоспо правде… дотягивается ли она, когда они ебутся, и вдоба-авок вставляет ли шаловливый пальчик, это его-то английская розочка, в задницу Джереми?Хватит, хватит об этом (но сосет ли она ему хуй? Совался ли он когда-нибудь своей привычно наглой рожей меж ее прелестных ягодиц?) без толку, у нас пора незрелости, и сиди уж лучше в «Тиволи», смотри Марию Монтес и Джона Холла или ходи ищи леопардов и пекари в зоосаде Риджентс-парка, думай, не пойдет ли дождь до 4:30.
Все время, что Роджер и Джессика провели вместе, если суммировать, все равно исчисляться будет часами. А все, что они сказали вслух, — не больше, чем написано в среднем меморандуме ВЕГСЭВ. И никак, впервые за всю его карьеру, никак статистику не придать этим цифрам хоть какой-нибудь смысл.
Вместе они — один долгий рубеж кожи, текучий пот, стиснуты, как только можно прижаться друг к другу мышцам и костям, едва ли словом больше ее имени — или его.
Порознь же — это для легкомысленных разговоров из кино, для сценариев, которые они сочиняют, чтобы наедине ставить для себя ночами, когда «бофоры» ломятся в двери ее небес, а его ветер воет в кольцах колючей проволоки вдоль берега. Отель «Мейфэр».
— Мы и впрямьтакие реактивные, да? Всего на полчаса опоздали.
— Ну, — искоса поглядывают на них «ЖаВОронки» и девушки из Военторга, молодые вдовицы в побрякушках, — ты-тоуж наверняка времени даром не тратил.
— А время есть для тысяч тайных встреч, — отвечает он, усердно глядя на часы, которые по моде Второй мировой носит на внутренней стороне запястья, — а теперь, я бы сказал, и для одной-двух подтвержденных беременностей, если уже не…
— Ах, — живо прыгает она (но вверх, не на него), — кстати о…
— Йяаххх! — Роджер отшатывается к кадке с какой-то зеленью под пружинистые саксофоны «Роланда Пичи и его Оркестра», которые играют «Вот, я сказал это вновь», и съеживается. — Так вотчто у тебя на уме. Если здесь уместно слово «ум».
Они всех сбивают с панталыку. На вид такие невинные. Людям мигом хочется взять их под крылышко: воздерживаются от разговоров о смерти, делах, двуличии, когда Роджер и Джессика рядом. Сплошь дефицит, кино, песенки, мальчики и блузки…
Когда Джессика подбирает волосы над ушами, а плавный подбородок — в профиль, она выглядит лет на 9-10, одна у окон, щурится на солнце, поворачивает голову на легком покрывале, слезы подступают, детское личико краснеет и морщится — вот-вот расплачется: уу, уу…
Однажды ночью в темном одеяльно-холодном убежище постели, сам то и дело задремывая, он языком убаюкал Джессику. Почуяв, как его первые теплые вздохи касаются ее больших губ, она задрожала и вскричала кошкой. Две-три ноты, будто слившиеся, хриплые, призрачные, сдуло вместе со снежинками, что помнились еще с сумерек. Деревья снаружи просеивали ветер, не видимые ей грузовики вечно неслись по улицам и дорогам, за домами, через каналы или реку, за простенький парк. Ох, и собаки с кошками, что давай гоняться друг за другом по меленькому снегу…
— …картинки — ну, сцены все времямигают перед глазами, Роджер. Сами по себе, то есть я их не сочиняю… — Проносится их яркий рой — под тусклым изотонным мерцанием потолка. Он и она лежат и дышат ртами вверх. Его обмякший хуй слюнявит ему бедро — то, что под горку, ближе к Джессике. Ночная комната тяжко вздыхает, да, Тяжко и Вздыхает — старомодная потешная комната, ох да что с меня взять, дурака могила исправит, кокетничает себе сквозь раму зеркала в чем-то зеленом в полосочку, в панталонах с оборками — однако ж вотв чем странность-то: сегодня комнаты по большей части, знаете ли, гудят, а кроме того известно, что «дышат», да, и даже расчетливо поджидают, вот какая тут, пожалуй, довольно зловещая традиция, высокие стройные создания, густой аромат духов и накидки в покоях, осажденных полуночью, пронзенных винтовыми лестницами, перголы синих лепестков, среда, где никто, как его ни провоцируй, сколь бы невменяем ни был, дорогая моя барышня, никогда Тяжко не Вздыхает. Так не делается.
Но тут. Ох, этабарышня. Клетчатый гинем. Косматые брови, совсем разрослись. Красный бархат. Однажды на слабо она сняла блузку — они как раз гнали по магистрали у Нижнего Бидинга.
— Боже мой, она обезумела, что же это такое, чего они все на меня?
— Ну так ха-ха, — Джессика покручивает галстук от форменной блузки, как стриптизерша, — ты же, э, сказал, что я забоюсь. Сказал, а? И обзывался «боякой, бякой-боякой» или еще как-то, насколько мне помнится… — Само собой, никакого бюстгальтера, она их вообще не носит.
— Слушай сюда, — бешено косится, — а ты знаешь, что тебя могут арестовать? Ладно, чего там тебя, — вдруг приходит ему в голову, — меняарестуют!
— И на тебя все свалят, ля-ля. — Нижние зубки обнажаются в улыбочке гадкой девчонки. — Я просто невинная овечка, а этот… — выбросив вперед изящную руку, высекши свет из светлых волосков на предплечье, маленькие груди свободно подпрыгивают, — этот распутник Роджер! вот этот, этот ужасный скот! принуждает меня, эти унизительные…
Тем временем грузовик, громаднее которого Роджер в жизнине видал, сотрясаясь сталью, подрулил ближе, и теперь не только водитель, но и несколько — ох, кажется, жутких… карликовв странных опереточных костюмчиках, вроде какое-то эмигрантское правительство из Центральной Европы, целиком утрамбованное в высокопоставленную кабину, и все пялятся сверху, толкаются, как поросята у матки, чтоб лучше видеть, глаза на лоб лезут, смуглые, слюни текут — впитывают зрелище: его Джессика Одетт скандально гологруда, а сам он отчаянно пытается притормозить и отстать от грузовика — вот только сейчас за Роджером, прямо у него на жопе, с той же скоростью, что грузовик, сидит, ох бля и впрямьпатруль военной полиции. Он уже не может сбросить ход, а если станет разгоняться, тут-тоони и заподозрят…
— Э-э, Джесси, оденься, пожалуйста, эм-м, будь добра? — Он напоказ ищет расческу, которая, как обычно, куда-то делась, подозреваемый — печально известный ктенофил…
Водитель громадного громкого грузовика теперь пытается обратить внимание Роджера на себя, прочие карлики припали к окнам, орут:
— Эй! Эй! — и масляно, утробно хохочут. Вожак их по-английски говорит с каким-то текучим, невыразимо мерзопакостным европейским акцентом. Теперь там, наверху, разгулялись — подмигивают, пихают друг друга локтями: — Миистр! Ай, ви! Мину-тачку, а? — И снова ржут. В заднее зеркальце Роджер видит английские по-лица, аж розовые от добродетельности, красные погоны друг к дружке, подскакивают, совещаются, то и дело резко взглядывают вперед, на пару в «ягуаре», которая ведет себя так…
— Что они делают, Нудзбери, тебе видно?
— Кажись, там мужчина и женщина, сэр.
— Осел. — И хвать черный бинокль.
Сквозь дождь… затем сквозь сонное стекло, от вечера зеленое. И сама в кресле, в старомодной шляпке, смотрит на запад, озирает палубу Земли, преисподне красную по краям, а дальше в бурых и золотых облаках…
Как вдруг следом — ночь: пустое кресло-качалка яро освещено меловоголубым — луною или это какой-то иной свет небесный? просто жесткое кресло, ныне пустое, посреди очень ясной ночи, да этот холодный свет сверху…
Картинки сменяются, распускаясь, к нему и от него, одни красивенькие, другие просто жуткие… но она тут свернулась калачиком со своим ягненочком, своим Роджером, и как же любит она весь этот очерк его шеи, вот так — вотже он, бугристей его затылок, как у десятилетнего мальчугана. Она его целует по всему кисло-соленому раздолью кожи, что так захватило ее, застало в ночном свете вдоль по напряженным сухожильям, целует его, как истекает дыханьем, — и не перестает.