Радуга тяготения - Пинчон Томас Рагглз. Страница 97

СОБЛАЗНЕН СУИЦИДОМ
Мне до лампочки-то, что я ем,
Пропади этот-буги совсем,
Но я, соблазнен, дицидом!
Бинга Кросби себе забирай, и
Это чертово «ла-ла-ла-лай»,
Ибо я соблазнен суицидом!
Продуктовый талон — в чистом виде шиш,
Как и сучки, что изображали вампирш,
Но я, соблазнен, суицидом!
На бейсбольное поле я не взгляну,
К черту мой город и к черту страну,

Но я Со. С., — и, надо сказать, длится это куплет за куплетом довольно долго. В полной версии представлено вполне окончательное отречение от всего мирского. Проблема в том, что, согласно теореме Гёделя, неминуемо обнаружится некий предмет, выпавший из списка, а его так запросто невзначай и не вспомнишь, и потому, вероятнее всего, начинаешь сначала, по ходу дела исправляешь ошибки и вычеркиваешь неизбежные повторы, вставляешь новые объекты, которые, конечно, приходят в голову, и — ну, короче, как легко понять, «суицид», фигурирующий в заглавии, можно откладывать до бесконечности!

Посему ныне беседы Омбинди и Энциана — серии рекламных сообщений, а Энциан — не столько простачок, сколько подсадная утка поневоле, заменяющая остальных, которые, может, слушают, а может, и нет.

— Ахх, что я вижу, у тебя хуй встает, Нгарореру?.. нет-нет, вероятно, ты просто вспоминаешь прежнюю любовь — далеко-далеко, в стародавние времена… еще на ЗюДвесте, а? — Чтобы рассеялось племенное прошлое, все воспоминания должны стать публичными — без толку хранить историю в предвкушении Окончательного Нуля… Однако Омбинди цинично проповедует это во имя прежнего Племенного Единства — еще какая прореха в его увещеваниях, дурно звучит, будто он прикидывается, что христианская хворь никогда не касалась нас, хотя каждый знает, что она заразила нас всех — а некоторых уморила. Да уж, это малость пустозвонство со стороны Омбинди — оглядываться на невинность, о которой он только слыхал, в которую и сам не верит: накопленная чистота противоположностей, деревня в форме ман-далы… И все же он проповедует и провозглашает ее, словно образ Грааля, что скользит по комнате, сияя, хотя шутники за столом подсовывают Пукающие Подушки на Погибельное Кресло, под опускающийся зад искателя Грааля, и хотя Граали эти нынче пластмассовые и идут по дюжине за дайм, за двенадцать дюжин — пенни, Омбинди, порою сам обжуленный, как всякий христианин, восхваляет и возглашает эру невинности, которую сам слегка упустил, один из последних очагов Дохристианского Единства на планете:

— Тибет — случай отдельный. Империя нарочно обособила Тибет каксвободную и нейтральную территорию, Швейцарию духа, где нет экстрадиции, где Альпо-Гималаи возносят душу ввысь, а опасности редки и потому терпимы… Швейцария и Тибет связаны одним из подлинныхземных меридианов, подлинных, как меридианы тела у китайцев… Мы выучим эти новые карты Земли — странствия Внутри случаются все чаще, карты отращивают новое измерение, и нам тоже придется… — Еще он рассказывает о Гондване до раскола материков, когда Аргентина лежала, притулившись к Зюдвесту… люди слушают и просачиваются назад в пещеру, в постель, к семейным калебасам, из которых глотают неосвященное молоко в холодной белизне, как север, холодной…

В общем, меж этими двумя даже обычное «здравствуй» не лишено полезной нагрузки — смыслов и надежды одолеть рассудок собеседника внезапной массовой бомбардировкой. Энциан знает, что им пользуются из-за имени. Имя обладает некоей магией. Но он до того неспособен к касанию, так давно безучастен… все уплыло, осталось только имя, Энциан, рефрен для песнопений. Он надеется, что придет час — и его имени достанет магии на одно дело, одно доброе дело, сколь угодно мимо Центра… Это упорство народа, эти традиции и обязанности — что это, если не ловушки? сексуальные фетиши, которыми умеет сверкнуть христианство, дабы заманить нас, призванные напоминать нам об изначальной младенческой любви… Имя его, «Энциан» — в силах ли свергнуть ихвласть? Возобладает ли имяего?

Эрдшвайнхёле — ловушка едва ли не наихудшая, диалектика слова, ставшего плотью, плоть движется к чему-то иному… Энциан ясно видит ловушку, но не видит выхода… Вот он сидит меж двумя только что зажженными свечами, расстегнув ворот серой полевой куртки, борода перится по темному горлу, ниже блестящие черные волосы короче, реже, водоворотом железной стружки завиваются вкруг южного полюса адамова яблока… полюс… ось… древо жизни… Древо… Омумборомбанга… Мукуру… праотец… Адам… еще потеет, руки после рабочего дня некрасивы и онемелы, есть минутка уплыть, вспомнить этот час дня на Зюдвесте, на земле — вливаешься в закат, выходишь посмотреть, как сгущается дымка, полутуман, полупыль из-под копыт скота, что возвращается в краали, к дойке и сну… с незапамятных пор его племя верило, что всякий закат — битва. На севере, где садится солнце, живут однорукие воины, одноногие и одноглазые; что ни вечер, бьются они с солнцем, закалывают его копьями насмерть, пока над горизонтом по небу не разольется кровь. Но под землею, в ночи, солнце рождается снова, дабы с каждой зарею возвращаться новым и прежним. Однако мы, подземные зонгереро, — сколько ждать нам на севере этом, в этой точке смерти? Возродится ли солнце? или нас похоронили в последний раз, лицом к северу, как наших мертвых, как весь священный скот, что пожертвован предкам? Север — территория смерти. Пусть нет богов, но есть схема: пусть сами по себе имена лишены магии, но актименования, физическое произнесение, схеме подчиняется. Нордхаузен значит «жилища на севере». Ракету надлежит произвести в месте под названием Нордхаузен. Прилегающий город зовется Бляйхероде — отчасти избыточный повтор, чтобы послание наверняка не потерялось. История прежних гереро — история утерянных посланий. Зародилась в мифические времена, когда лукавый заяц, живущий на Луне, принес людям смерть, а не истинное послание Луны. Истинное послание так и не дошло. Быть может, однажды Ракета отвезет нас туда, и тогда наконец Луна скажет нам правду. В Эрдшвайнхёле те, кто помоложе, кто знает лишь белую, к осени склонную Европу, верят, что судьба их — Луна. Однако старики помнят, что Луна, как Нджамби Карунга, несет зло и за него же мстит…

А Энциан думает, что название «Бляйхероде» довольно близко к «Бли-кер» — прозвищу Смерти у древних германцев. Смерть им виделась белой: бледной и блеклой. Позднее имя латинизировалось до «Доминуса Бликеро». Завороженный Вайссман взял его эсэсовской партийной кличкой. Энциан тогда уже был в Германии. Новое имя Вайссман принес домой своему любимцу, не столько хвастаясь, сколько указывая Энциану, какой еще шаг сделать к Ракете, к судьбе, которую он по-прежнему не различает за этой зловещей криптографией именования, — схема разреженная, но не отмахнешься никак, она кричит и гложет, едва наткнешься на нее, жестоко, как и 20 лет назад…

Когда-то он и вообразить не мог жизни без дороги назад. Не успели еще зародиться его сознательные воспоминания, нечто перенесло его в круглую деревню матери — далеко-далеко в вельде Какау, что граничил с землей смерти, — а затем прочь, уход и возвращение… Ему рассказали спустя многие годы. Вскоре после рождения сына мать забрала его из Свакопмунда в свою деревню. В привычных обстоятельствах ее должны были изгнать. Она родила ребенка вне брака, от русского моряка, чье имя не умела произнести. Но в условиях германского вторжения протокол меркнул пред необходимостью помогать Друг Другу. Хотя убийцы в синем являлись вновь и вновь, отчего-то Энциана раз за разом обходили. Миф об Ироде, который, к Энцианову неудовольствию, любят вспоминать его почитатели. Через несколько месяцев после того, как он научился ходить, мать взяла его с собой — большое было переселение, Самуэль Магереро повел народ через Калахари.