Летние обманы - Шлинк Бернхард. Страница 36

Они шли и шли, но друг молчал. И наконец рассмеялся:

— Радоваться лету, в меру возможного конечно. Что ж еще?

11

После ужина он устроился в уголке дивана, сидел и смотрел на остальных. Они играли в какую-то игру, рассчитанную на восьмерых участников. Сидя в сторонке, он мог, не привлекая к себе внимания, менять положение тела, так и этак прилаживать подушку — за спину, под бедро, за поясницу. Эти перемены приносили временное облегчение, пока боль, освоившись с новой позой, не располагалась в его теле с прежним комфортом. Новалгин он принял, но лекарство уже не помогало. Что же дальше-то? Ехать в город к врачу, просить, чтобы выписал морфий? А может, пора? Пора достать из холодильника, где вино, пузырек, спрятанный за бутылкой шампанского, и выпить свой коктейль?

Раньше, когда он воображал, каким будет его последний вечер, в мечтах не находилось места боли. А теперь вот он понял, что не так-то просто будет выбрать подходящий вечер. И чем дальше — тем будет хуже, он перемогается, кое-как тянет, а меж тем все реже будут выдаваться вечера без боли, становясь с каждым разом желанней и драгоценней. Ну как ради смерти пожертвовать таким вечером? Однако умирать в мучениях он тоже не хочет. Морфий… Морфий — это выход? Превратятся ли благодаря морфию вечера без боли из драгоценной, редко выпадающей случайности в рукотворное благо?

Двери и окна открыты, теплый ветер с озера нагнал в дом комаров. Он попытался прихлопнуть правой рукой комара, севшего на левое плечо, и не смог даже поднять руку. Рука не послушалась. Но чуть позже, когда на плечо опять сел комар, руку удалось поднять, все получилось и еще раз, хотя он в своем уголке опять устроился в той позе, как в тот раз, когда рука не повиновалась. Он перепробовал разные положения — рука слушалась, и он даже засомневался: может, первая неудача ему просто померещилась? Да нет, тут дело ясное, яснее некуда, — он это понимал, как отдавал себе отчет и в том, что в его теле снова произошло нечто необратимое.

Игра у них закончилась, теперь друг рассказывал всевозможные занятные истории из своей практики. Раньше дети не могли их наслушаться, теперь вот внукам подавай все новых рассказов. А он почувствовал обескураженность: что сам-то он мог рассказать детям? И внукам? Что Кант замечательно играл в бильярд и таким вот способом зарабатывал, чтобы получить образование? Что Гегель и его жена в своей семейной жизни стремились подражать Мартину Лютеру и Катарине фон Бора? Что Шопенгауэр безобразно третировал мать и сестру, а Витгенштейн о своей сестре трогательно заботился? Да, он знал кое-какие истории из жизни философов, мог рассказать несколько занятных анекдотов, которые когда-то услышал от своего деда. Но что-нибудь интересное о своей работе? Нет, ничего интересного он не находил. Какой же вывод из этого следует? Что он представляет собой как человек? Что такое его работа? Что за штука аналитическая философия? Может быть, она тоже лишь изощренный способ бесплодной растраты интеллектуальной энергии?

Ага, друга упросили, он сел к роялю. Посмотрел с улыбкой сюда, на старого товарища, и заиграл. Чакона из партиты ре минор Баха — студентами они слушали ее в исполнении Менухина и полюбили эту вещь. Переложение для фортепиано, он и не подозревал о его существовании, как и о том, что друг его разучил. Может быть, специально разучил для него? И это прощальный подарок друга? Музыка и мысль о прощальном подарке друга растрогали его до слез, он тихо плакал и не мог унять слез даже тогда, когда друг заиграл что-то джазовое, чего, собственно, и дожидались дети и внуки.

Жена заметила его слезы, села рядом, положила голову ему на плечо:

— Я тоже сейчас расплачусь. Так чудесно начался сегодняшний день, и так чудесно он завершается.

— Да.

— Давай пойдем наверх. Если они нас хватятся — ну не беда, поймут.

12

Лето перевалило на свою вторую половину. Ясное дело, вторая половина этого общего со всеми лета пробежит быстрее, чем первая, а ведь и первая пролетела как один день. Он размышлял о том, что же сказать детям напоследок. Дагмар — что не следует чрезмерно опекать детей? Что она дельный биолог и не должна растрачивать свои способности на всякую ерунду, что ей надо вернуться к научной работе? Что мужа она избаловала, а это только вредит и ему, и ей? Хельмута спросить: неужели и правда ему интересно, какая фирма с какой сольется да какая другую приберет к рукам? И неужели ему действительно только и нужно — зарабатывать деньги, вечно деньги и деньги, которых у него и так целая куча. Спросить его: не хотелось ли ему, благо был перед глазами пример старого друга, стать совсем не таким адвокатом, каким он стал?

Нет, это не годится. Дагмар вышла за напыщенного дурачка, ну, значит, надо лишь уповать на то, что как не сознаёт она этого, так и впредь не осознает, останется при своем заблуждении, в которое введена богатством и хорошими манерами мужа. Хельмут уже распробовал вкус денег, отведал сладкой жизни и тянется к богатству, как алкоголик к рюмке, а жена Хельмута пожинает плоды. Наверное, дочь и сын от неуверенности погнались за внешними признаками успеха, наверное, это он, их отец, виноват, что не сумел внушить детям чувство уверенности. А теперь им этого уже не дашь. Он может лишь сказать детям, что любит их. В американских фильмах родители и дети так легко перебрасываются этими словами, ну и он уж как-нибудь сумеет это сказать.

Может, что-то в детях и не так, но этим летом они выше всех похвал — уступчивые, внимательные. И то, что внуки приносят ему столько радости… этого, конечно, не было бы, если бы родители не подавали им хороший пример. Итак, мудрого напутствия он детям не может дать. Только сказать, что любит их.

Настал день, когда боли настолько усилились, что он сел-таки в поезд, добрался к врачу и попросил назначить ему морфий. Врач очень неохотно выписал рецепт — наркотик же! — и долго поучал насчет дозировки и побочных действий. Аптекарша, у которой он уже лет десять покупал лекарства, отнеслась к нему мягче — с невеселой улыбкой протянула ему лекарство и стакан воды. «Значит, уже не обойтись без этого».

Дневной поезд давно ушел, он дождался вечернего. Машину он оставил возле станции и теперь, подъезжая, засомневался: сможет ли вести? Однако деваться некуда: сел за руль, на дорогах затишье — в общем, добрался благополучно. В доме темно. Все уже спят, вот и хорошо. Спешить ему некуда. Можно посидеть на скамейке у озера. Можно насладиться покоем, раз уж нынче вечером боль в его теле не только убралась в дальнюю комнатку, но и какое-то время не выйдет оттуда, запертая крепким замком.

Да, морфий — это выход. Благодаря ему вечер без боли не выдался как редкая, драгоценная удача, а стал рукотворным благом. Он чувствовал легкость в теле, а не просто отсутствие боли, пульс бился ровно и мягко, тело словно стало крылатым. Даже пальцем не пошевелив, он мог бы дотянуться до огней на том берегу и даже до звезд.

13

Чьи-то шаги — он узнал походку жены. Пусть тоже посидит — он подвинулся на скамейке.

— Что, услышала, как я подъехал?

Она опустилась на скамью, но не ответила. Он хотел обнять ее за плечи, и тут она резко наклонилась вперед — его рука повисла в пустоте.

— Здесь то, что я думаю? — Она показала ему бутылочку с коктейлем.

— А что ты думаешь?

— Хватит играть в прятки, Томас Велмер! Что это?

— Это чрезвычайно сильное болеутоляющее, его полагается хранить в прохладном месте, недоступном для детей, то есть для внуков.

— И поэтому ты спрятал это в холодильнике, где вино, за бутылкой шампанского?

— Ну да. Не понимаю, почему ты…

— Так вот, у меня появились чрезвычайно сильные боли. С той минуты, когда я нашла этот пузырек… Я, видишь ли, хотела приготовить ужин нам с тобой — ужин с шампанским. Так вот, у меня чрезвычайно сильные боли. И я это выпью.