Летние обманы - Шлинк Бернхард. Страница 46

Эмилия перестилала ей постель, растирала спину и плечи настойкой трав на камфорном спирте, делала холодные компрессы на икры. Утром давала ей свежевыжатый апельсиновый сок, на обед — тертое яблоко, вечером — гоголь-моголь с красным вином, а кроме того, часто поила мятным или ромашковым чаем. Десять раз в день проветривала комнату, десять раз заставляла ее встать и хоть немного пройтись по комнате и по коридору. Каждый день наполняла ванну, на руках относила туда бабку и усаживала в горячую воду. Сил этой девушке было не занимать.

Лишь на шестой день температура пришла в норму. Умирать она не хотела. Но так устала, что ей было безразлично, будет ли она жить или умрет, поправится или вечно будет хворать. Она бы, пожалуй, предпочла не выздоравливать, куда приятней вот так болеть и болеть, без конца. Ей полюбилась мутная пелена лихорадки, обволакивавшая все вокруг, когда она ненадолго просыпалась, жаркая мутная пелена мягко окутывала все, что она слышала или видела. Даже лучше — в этой мутной пелене раскачивавшееся дерево за окном превращалось в танцующую фею, а песенка дрозда звучала точно заклинания волшебницы. В то же время она полюбила внезапную жгучесть горячей воды и ледяной холод камфорного спирта на своей коже. Даже озноб — а в первые дни ее изрядно трясло и знобило — был приятен, ведь благодаря ознобу она жаждала тепла и не могла ни думать о чем-то другом, ни чувствовать что-то, кроме холода. Ах, как хорошо было согреться после озноба!

К ней словно вернулась юность. Сны и грезы лихорадки были те же, что и в детстве, когда она болела и лежала в жару. С феей и волшебницей возвратились обрывки сказок, когда-то любимых. Беляночка и Розочка, Золушка, братец и сестричка, Спящая красавица, Пестрая шкурка. Когда в раскрытое окно залетал ветер, ей вспоминалась сказка о принцессе, повелевавшей ветру: «Ветерок, лети, лети, шапку с молодца сорви…» — как там дальше, она не помнила. В юности она отлично бегала на лыжах, и вот теперь в одном из лихорадочных снов она заскользила вниз по белому склону и вдруг — взлетела и понеслась над лесами и горами, над городами и весями. А в другом сне ей надо было с кем-то встретиться: где встретиться, с кем — неизвестно, но непременно в полнолуние, и еще она помнила начало песни, по которой она и тот, с кем предстояла встреча, должны узнать друг друга. Когда она проснулась, ей подумалось, что сон этот ей уже снился давно, когда она впервые в жизни влюбилась, и тут она вспомнила первые такты той песенки, давнишней популярной мелодии. Этот старомодный шлягер потом весь день звучал у нее в ушах. И еще один сон ей приснился: она на балу танцует с мужчиной, у которого только одна рука, однако единственной рукой он вел ее в танце так легко, так уверенно, что она, казалось, парила… Они танцевали бы до самого утра, но, прежде чем во сне забрезжила утренняя заря, она проснулась и увидела, что за окном и в самом деле рассвело.

Эмилия подолгу просиживала возле кровати, держа ее за руку. Как надежно и как легко было ее руке в крепкой ладошке этой крепкой девочки! И она растрогалась до слез — ведь как она ее обихаживает, держит за руку, заботится о ней, и можно поддаться слабости, и не надо ничего говорить, не надо ничего делать самой, — она все плакала и не могла перестать: расплакавшись от благодарности, все плакала и плакала, но уже от горя, горько жалея о всем том, что в ее жизни было не таким, каким могло и должно было быть, а потом плакала от тоскливого одиночества. Как хорошо было, когда Эмилия держала ее за руку! Но в то же время она чувствовала себя такой одинокой, словно и не было рядом этой девушки.

Наконец она пошла на поправку, и дети стали ее навещать все по очереди, но ничего не изменилось. Она по-прежнему чувствовала глубокое одиночество, словно никого не было рядом. Вот это и есть конец любви, думала она. Чувствуешь себя с другим человеком такой одинокой, как будто и не с ним ты, а совсем, совсем одна.

Эмилия не уехала, теперь она ходила с ней на прогулки, поначалу коротенькие, затем все более долгие, провожала, когда она шла обедать в столовую интерната, а вечерами вместе с ней смотрела телевизор. Девочка постоянно была рядом.

— А не пора тебе на занятия? Или на работу? Ты ведь должна зарабатывать?

— Я работала, но твои дети решили, что я должна послать подальше эту халтурку и Вместо этого ухаживать за тобой. Они платят мне как раз столько, сколько я получала бы на работе. Да дрянь работа, не жалко.

— И надолго они тебя наняли ухаживать за бабкой?

Эмилия засмеялась:

— Пока не убедятся, что их матушка хорошо себя чувствует.

— Так. А если я раньше почувствую, что поправилась?

— Ну вот, я-то думала, тебе приятно, что я с тобой.

— Терпеть не могу, когда кто-то другой решает за меня, хорошо ли я себя чувствую и что мне вообще нужно.

Эмилия кивнула:

— Понимаю.

5

Интересно, а Эмилию могла бы она довести до белого каления? Да так, что девчушка без оглядки пустилась бы наутек? Случись такое, дети наверняка решили бы, что она все еще больна, ведь и ее поведение за праздничным столом они, конечно, списали на счет начинавшейся болезни. Интересно, а нельзя ли подкупить Эмилию — пусть она заверит детей, что их матушка уже выздоровела?

— Не выйдет. — Эмилия в ответ на это предложение засмеялась. — Подумай, ну как я объясню родителям, откуда у меня вдруг взялись лишние деньги? А если сделать вид, будто у меня ни гроша за душой, значит, опять придется наниматься куда-нибудь ради денег.

Вечером она решила еще разок попытать счастья:

— А разве нельзя сказать, что я подарила тебе деньги?

— Да ведь ты никогда не делала подарков кому-то одному, всегда оделяла всех поровну. И когда мы были маленькие, ты никогда не ездила куда-нибудь с кем-то одним из нас, потом, через год, два или три, ты непременно ездила туда же с каждым другим внуком или внучкой.

— Тут я малость переборщила.

— Отец говорит, если бы не ты, он не стал бы судьей.

— Все равно малость переборщила. А можешь ты куда-нибудь поехать со мной? Ненадолго? Мне же надо здоровье поправить?

Эмилия заколебалась:

— В смысле — куда-нибудь на курорт?

— Я хочу вырваться отсюда. Эта комната — та же тюрьма, и ты вроде надзирательницы. Не сердись, но так оно и есть. И будь ты даже ангелом небесным, все равно это правда. Нет, не то я говорю, — она усмехнулась, — это правда, несмотря на то что ты — ангел. Без тебя мне было бы не выкарабкаться.

— Куда же ты хочешь поехать?

— На юг.

— Но я не могу просто сказать маме и отцу, что еду с тобой на юг! Должны быть цель, точный маршрут и пункты на маршруте, они же должны знать, куда звонить, в какую полицию обращаться, если потребуется нас разыскивать, если мы не дадим о себе знать в назначенное время и в назначенном месте! А как ты хочешь поехать? На машине? На машине родители точно не разрешат. Разве что я за руль сяду. Но только не ты. Ты еще здорова была, а они уже подумывали, не сходить ли в полицию, не попросить ли, чтобы тебя вызвали и заставили сдавать экзамен, чтобы ты провалилась и потеряла права. А уж теперь-то, раз ты больна…

Она слушала и ушам своим не верила. До чего же эта крепенькая девчушка, оказывается, робкая, как же она боится своих родителей! Какая там еще цель, какой такой маршрут и пункты? С какой стати кому-то о них докладывать?

— Неужели не достаточно просто сообщить, где мы будем к вечеру? Например, утром скажем, что к вечеру приедем в Цюрих?

В Цюрих она не хотела. И на юг не хотела. А хотела она поехать в город, где в конце сороковых проучилась год в университете. Город, конечно, на юге страны. Но это же совсем не то, какой там «юг»! Весной и осенью нескончаемые дожди, зимой — снег. Но летом, ах, летом тот город умопомрачительно красив!

По крайней мере, таким он остался в ее воспоминаниях. Она отучилась в том городе в университете на первом курсе и с тех пор ни разу там не бывала. Потому что не подвернулся подходящий случай? Потому что ее удерживал страх? Потому что она не хотела разочароваться, вернувшись в свое последнее волшебное лето, в том городе и не хотела разочароваться в студенте, у которого не было левой руки, — студенте, танцевавшем с нею тем летом на балу медиков… и опять — недавно, в лихорадочном сне? Рукав его темного костюма был засунут в карман, и, обняв одной рукой, он вел ее в танце уверенно и легко, он был прекрасным танцором, лучшим из всех, с кем она в тот вечер танцевала. И разговаривать с ним было интересно, он рассказал ей, как потерял руку — при бомбежке, а было ему пятнадцать лет, — рассказал так, будто рассказывает забавную историю, и еще он говорил тогда о философах, которых изучал на философском факультете, и опять же говорил о них так, словно они — его чудаковатые приятели.