Другой жизни не будет - Нуровская Мария. Страница 19
— Думает, что я без него не справлюсь, — смеюсь я, но мне жаль, что и чужие видят эту его опеку. Я что, действительно совсем уж плоха?
Возвращаемся на следующий день вечером. Тени по краям дороги ложатся, автомобиль скользит, как лодка по водорослям. Такой себе Стефанек теперь купил, совсем в нем не трясет.
— Ты, мама, что-то затихла. Устала?
— Не слишком ли ты обо мне беспокоишься? Думаешь, что сама не справлюсь?
— Ну, что ты, — смеется, — ты еще хоть куда, грудью вперед на баррикады.
Точно слова Стефана: Ванда, как роза, грудь вперед, глаза светятся.
Я как-то повеселела.
— Их дочка красивая. В этих коротеньких штанишках. Ноги отличные.
— А глупая, обратно пропорционально красоте.
— Опять ты за свое с этим умом. Кому он счастье-то дает?
— Дело вкуса. Меня возбуждает только то, что внутри, так что дочка ректора многого не добилась бы. Знаешь, мама, как с этим бывает, есть такая примета на земле и на небе.
— У нас в деревне говорили: хуже плясуньи… Аж боюсь, что с тобой не все в порядке.
— Что это за разговорчики с сыном?
— По-моему, нормально, что мать хочет о ребенке знать. И желает ему добра.
— Конечно, нормально. Можешь не беспокоиться, у меня все в полном порядке.
Что-то эта студентка Стефанка на него заглядывается. Он из комнаты — она глазами за ним. И долго на дверь смотрит. Деточка, думаю, знаешь ли ты, на что отважилась. Любовь требует сверхсил. Он тебя не полюбит, девять месяцев я его поила слезами. Разве по силам человеку остановить поезд, который уже разогнался.
Она такая симпатичная. Личико узенькое и глазки хорошенькие, как у нашего кота в усадьбе ксендза. Худенькая, ходит в свитерочках под шею. Знает, что острые ключицы выставлять не нужно.
Высиживала у нас, высиживала, и в один прекрасный день с клетчатым баулом явилась. Я уж чувствовала, что ей светит. Не прогоняй девочку, говорю сыну, тебе веселей будет. А он в ответ: нам никто не нужен. Взял этот баул и вместе с девочкой из дома вывез. Где-то через месяц уехал на конгресс, она приходит. Глазки раскосые, вся в слезах. Что же вы все оттуда такие, спрашивает, там люди вообще, наверное, не улыбаются. А я даже не знаю, что и ответить. Смотрю на нее, жалость сердце сжимает. Иди своей дорогой, деточка. Тут тебя ничего хорошего не ждет. Качает головой. Слишком поздно, говорит. Значит, так должно быть, думаю, что все женщины мира будут плакать из-за Гнадецких.
— Сынок, ты не ищешь любви, а она людям крылья дает.
— О да, верю, ты мама долетела на них аж до Америки.
Стефанек за меня боится, все от меня отодвигает.
Сначала от работы пришлось отказаться, теперь с сигаретами война. Как только домой приходит, тут же контролирует, не осталась ли где случайно щепотка пепла.
— Ты же меня, сынок, не повернешь с дороги, дойду туда, где мне написано то единственное слово, которое в польском начинается на „К“ и кончается на „Ц“, а тут и буквы другие, и меньше их.
Сестра Галины мне говорит, а я не могу поверить, что Стефанек с такой женщиной. Уже один ее пес, выстриженный пудель, должен отвращение ему внушать. Это какая-то ошибка, но сестра Галины божится, что нет. Встречаются, когда муж той женщины уезжает.
Сижу, думаю, мозга за мозгу заходит, что тут сделать, чтобы его из этих лакированных когтей вырвать. Ну и иду. Звоню в калитку. В ушах стучит от нервов. Вижу, она на каблуках, задом виляет так, что брюки чуть не лопаются. Пожалуйста, заходите, говорит, столько лет рядом живем, даже словом не обмолвимся. Может, выпьете кофе?
— Мне нельзя кофе, — отвечаю.
— Ах да, я знаю.
Знает. Наверное, сказал ей.
— Я в общем на минутку, знаете, мы тут с сыном поговорили, может быть, вас к нам вечером пригласить. Муж за границей, наверное, вам тоскливо.
Смотрит на меня, ничего не говорит.
— Стефанек знает, что вы сюда пришли?
Сам меня уговорил, отвечаю, и от этого вранья у меня уши горят.
Стефанек возвращается, видит, что на мне платье, а не тот халат, в котором я и в праздник, и в будни по дому хожу.
— Красивое платье. Новое?
— Купила в „C and A“ на распродаже. Отгадай за сколько?
— За десять.
— За тридцать пять.
— Ну, что это за распродажа — за тридцать пять.
— Не долларов, а центов, — говорю таким сладким голосом, а во мне все клокочет из-за каши, которую я заварила. Сын нервный, еще из дома уйдет. Как я одна буду?
Звонок, я первая лечу открывать, приглашаю проходить. Стефанек, только ее увидел, такое движение сделал, как бы хотел развернуться и убежать наверх. Однако же ничего. Поздоровался с ней, как с посторонней. Видать, не знает, что я проведала. Сидим, разговариваем. Я: наверное, вы скучаете одна, муж в разъездах. Она: такая у него работа. Я: стоит о ком-нибудь третьем подумать. Посмотрели друг на друга. Затем я снова за свое: для женщины первого ребенка лучше всего родить до тридцати, а вам, наверное, больше. Наконец ушла. Проводила ее до двери, возвращаюсь — комната пустая. Стефанек уже наверху.
Я не была уверена, что мне удалось. Должна была положиться на сестру Галины. Она проверила: их отношения прекратились.
Вхожу как-то в ванную, а там девушка, раздетая до пояса, моет свои длинные волосы. Ну и худышечка она, ребра пересчитать можно, груди, как узелочки. Мне сразу моя Галина вспомнилась во время болезни, у нее тоже только кожа да кости остались. И так меня за сердце схватило. Я полюбила эту девочку. И постоянно теперь думаю, как Стефанка уговорить. Сидим мы с ним за столом, рассматриваем фотографии, я рассказываю то, что уже оба наизусть знаем. Ну и так, как бы между прочим, подбираюсь: хорошо, чтобы рядом кто-нибудь был, когда тебя по свету носит. Что я делать буду, когда болезнь меня прижмет. Ничего мне не ответил, но, кажется, я ему пищу для раздумий подбросила. Ну, он в самолет, значит, а девушка к нам в дверь. Только от нее я и узнала о моем сыне. Над чем он постоянно задумывается. Рассказала, что у него феноменальная память, что мог бы уже даже профессором стать, но чуть молод. Поэтому пока доцент. Если продержится, дадут ему постоянное место, а если нет, поблагодарят, и все. Она говорит, что бояться нечего. Студенты его обожают. Всегда начинает лекцию с анекдота, посмеется, а уж потом к записям. У них прямо ручки трещат, так спешат записать. Стефанек говорит быстро, второй раз не повторит. Видно, что он сын своего отца, когда-то с печатанием на машинке тоже не могла за ним поспеть“.
Дрожащей рукой наполнил рюмку. Чокнулись.
— За твое здоровье.
— Я вот что тебе скажу, Михал. Мужчина лучше себя чувствует, когда он один. Баба в доме — это катастрофа, несчастье. Все у тебя понемногу заберет, и даже не будешь знать, когда и как. Не успеешь обернуться, а ты уже пляшешь под ее дудку.
— Эй, и это ты, отец, мне говоришь. Да если бы не дети, давно уже манатки упаковал, без порток бы ушел. Тех, что на мне, хватило бы.
— Зачем же женился?
— Об этом я и тебя, отец, спросить могу.
— Влюбчивый был, черт бы меня побрал. Казалось, без той, единственной, незачем утром глаза открывать. А они знали… Та Веська, помнишь? Словно восьмое чудо света, а зад худой. Я люблю такой, чтобы немного вперед выступал, такой негритянский задок. Не посчастливилось мне…
— Не прибедняйся, отец. Марта была что надо.
— Ноги, грудь — да, но сзади, как доска. Если такой насос придумать и попку бы ей немного накачать, это был бы номер!
— Речь не о деталях. Все должно быть на уровне. Иногда на первый взгляд девочка так себе, ничего особенного, а вот что-то в ней есть: или коленка с грудью сочетается, или ножки со спиной. И человеку сразу хочется эту коняшку оседлать.
Оба задумались на минуту над своими воспоминаниями.
— Как-то год назад Марту встретил, — сказал сын.
— Марту?
— Смотрю, стоит такая вся из себя. Я пригляделся, не сразу узнал, покрасилась в рыжую. И говорит мне, ты, мол, влюбленный, что ли, коль людей не узнаешь. А я, зараза, не могу вспомнить, кто это, что за штучка. В конце концов сама мне сказала. Волосы ее меня с толку сбили, Марта на голове прямо барана себе сделала. Телефон мне дала, но я не звонил.