Каинов мост - Галеев Руслан. Страница 35

Я вышел на балкон, закурил и стал следить, как огромное солнце с неторопливой уверенностью сползает за стену красно-синей двадцатидвухэтажки.

Не то что бы я никогда не любил этот город, но многое в нем вызывало во мне отвращение. Бывали дни, когда я просто ненавидел эту загрязненную клоаку, в которой свили свои гнезда мерзейшие на планете существа. Но должен признать, нигде мне не приходилось видеть таких прекрасных закатов. Пожалуй, это единственный плюс загрязненной атмосферы… Кажется, что солнце не садится за горизонт, а расплавленным металлом растекается по западной части неба, после чего лава постепенно сползает на землю где-то там далеко, за щербатой стеной московских небоскребов… А люди, дураки, опускают солнцезащитные жалюзи, как будто тонкие пластинки жести могут спасти их от капель расплавленного небосвода.

Позже, поев, я с наслаждением завалился на кушетку, но Элюара так и не открыл. Центр доигрывал последние песни Вельветов, небо пыталось свести с ума сотни тысяч истекающих солнцем окон, и каждая мелочь, каждая капля росы на невидимых мне с высоты двадцати двух этажей травинках, каждая заусеница высохшей краски, каждая оторванная пуговица города в эту минуту существовала в гармонии с этой трогательной нелепостью вечерних сумерек, когда алое солнце рождает синеву в воздухе, отчего он становится лишь прозрачнее. И только я, лежа в пустой берлоге неподалеку от самого сердца Москвы, глядел в оцепеневшее окно — оказался тут некстати, как, наверное, некстати оказываются самолеты, совершающие аварийную посадку. Но ведь не откажешь… И мой музыкальный центр уныло крутил диск Вельветов, и мое окно показывало мне закат, и кушетка удобно обнимала меня за плечи. Потому что не откажешь ведь…

О, эти сумерки! Они способны указать чужаку его место и неуместность. Они били мне в глаза мартеновским излучением горизонта, и даже Элюар, тот самый Элюар, который на полтора часа проглотил мое внимание там, у Шаболовки, даже он не вписывался в это светопреставление, даже он был чужаком, хотя и имел, пожалуй, больше шансов стать здесь своим. Мне, похоже, таких шансов не предоставлялось.

Я бросил книгу на пол, привстал и дотянулся до брошенной на спинку стула рубашки. Солнце кинулось на перехват и, на одно ничтожнейшее мгновение отразившись в стекле часов, вбило мне в сетчатку глаз свой четкий отпечаток. Тут же в носу засвербело, и я от души чихнул. Сигареты пришлось нашаривать по карманам вслепую.

И стенные часы просыпаются от свинцового сна
И вскипает ручей и тлеет задумчиво уголь
И барвинок сшивает серые сумерки с днем
И в моих закрытых глазах обретает корни заря. [2]

Истлело уже полсигареты, когда зрение мое пришло в норму, и еще через две-три затяжки я понял, что в квартире уже не один. Впрочем, меня это никоим образом не обеспокоило. Я знал только одно существо на свете, способное попасть в это жилище без моего разрешения. Его все, кроме меня, называют Безголовым блюзменом. Он заходит порой поболтать или одолжить мой «Джексон». Я не против, гитара висит без дела уже несколько лет. А Безголовому блюзмену пару лет назад проломили голову арматурным прутом в каком-то дешевом ночном клубе, где он подрабатывал на живом звуке. Он как раз играл соло из «Shine on you». Он умер, говорят, почти сразу. Так что с непривычки вид Безголового блюзмена может несколько шокировать. А я привык, мы с ним давно знакомы, практически с момента его смерти. Я называю его Библом.

— Привет, старик, — усмехнулся Библ, входя в поле моего зрения, — рад видеть тебя все еще живым.

— Здорово, — усмехнулся я, — рад видеть тебя все еще мертвым.

Библ снял со стула мою рубашку, неуверенно посмотрел на турник, потом положил рубашку на компьютерный стол и оседлал стул. Его единственный глаз смотрел на меня с радостью, и на какой-то миг в мою голову вползла провокационная мыслишка: а ведь кроме этого мертвого блюзмена нет никого, кто хотя бы изредка был рад мне, рад просто так, просто потому, что нам удалось пересечься.

Левая половина лица Библа представляла собой неаппетитное месиво, но я привык этого не замечать. А серый цвет кожи и легкий сладковатый запах меня не смущали.

— Как дела, поломатый?

— А какие у мертвых дела? Скука — бич наш. Хочешь, блюз новый лобану?

— Валяй. Тока я закурю сначала.

— Что, пахну?

— Да нет. Просто тебя прикольнее слушать с сигаретой.

— ОК. Можно, твой «Джексон» поюзаю?

— Юзай, какие вопросы. Если бы ты не был мертвым, я бы тебе его подарил.

Я не знаю, хороший ли это был блюз. Я вообще не знаю, бывают ли блюзы хорошими или плохими. Это как невозможно любить Хендрикса. Хендрикс просто есть, он начинает существовать для тебя с первого прослушивания, и математические знаки в данном случае теряют смысл. Ведь никто не станет положительно или отрицательно оценивать дыхание, сердцебиение, смену дня и ночи… Так же и с Хендриксом. Так же и с блюзом. Либо есть, либо нет; цвета можно инвертировать, но третьего в любом случае не дано. Или это уже не блюз, не Хендрикс, не сердцебиение, а ничтожный суррогат, что-то вроде музыка в стиле. Блюз можно только чувствовать. Григорян сказал когда-то: «И если ты чувствуешь это, как негр чувствует блюз…»

Последний сустейн еще висел в воздухе, сигарета еще тлела в паре затяжек от фильтра, солнце еще цеплялось за телевизионные антенны, а в комнату уже пробрались и окончательно освоили ее сумерки. Которые, к слову, бывали в моей квартире куда чаще меня. Странный покой немножко беспокоил меня, но скорее в силу привычки. К нему, как и к постоянным адреналиновым вспрыскам, надо привыкать, нельзя окунуться в него вот так сразу, со всеми его атмосферными декорациями, тишиной, сигаретой, блюзом… И еще не известно, к чему привыкнуть легче. Думается, если бы сейчас, в минуту умирания последнего сустейна прозвучал звонок из Конторы со срочным вызовом, даже просто с отменой трипа, я бы вздохнул с облегчением. А слабость это или зависимость, тут уж не мне судить…

— Красиво, наверное, — вздохнул Библ, вставая и подходя к окну…

— А ты совсем ничего не видишь?

— Вижу, но не так… все плоское, все серое. Оттенки серого… И только там, где солнце, немного черного… Пустой мир…

— Ты ведь сам выбрал это, да?

— Да. — Библ вернулся на стул, вытянул из моей пачки сигарету, закурил. — Когда меня спросили, я выбрал звук. И в принципе не жалею. Но… иногда внутри, вот тут, — Библ ударил себя по груди, — начинает чесаться от бессилия.

— Сколько тебе еще мучиться?

— Не знаю. Может год, может десять лет. Не думаю, что дольше, но и это немало. А самое главное, я начинаю замерзать, Сань. Вдруг ни с того ни с сего становится холодно. Я не чувствую, как разлагается мое тело, как его жрут черви, но этот холод… Пальцы уже не слушаются так, как раньше, только не в этом дело. Я ощущаю, что начинаю замерзать не только физически. Что-то теряется с каждым днем — воспоминания, способность чувствовать… Все чаще остаюсь равнодушным. Зрение уже отмирает, тактильные ощущения слабеют, двигаюсь как-то… странно. Я знаю, скоро все исчезнет, и я буду только лежать и слышать. Но что я услышу в своем гробу? Как скребутся черви в моем черепе? Или как проседают доски под тяжестью земли?

— Хочешь, я сварю кофе? Я купил по дороге отличный кофе.

— Давай, — кивнул Библ, — а я пока поиграю. Хочу наслушаться… впрок.

Я встал с кушетки и медленно пошел на кухню. Там на маленьком пространстве в восемь квадратных метров тоже ошивались киноварные сумерки, и я, по-прежнему ощущая себя гостем в этом жилище, не стал включать свет. Со своим уставом в чужой курятник… Синего кольца огня вокруг конфорки было вполне достаточно. Я поставил турку на огонь, сел на краешек стола и принялся ждать. Мне было не по себе.

вернуться

2

П. Элюар Сб. От часов к заре. «Черно-белые завесы». Пер. М. Ваксмахера.