Виктор Васнецов - Бахревский Владислав Анатольевич. Страница 19
«Чистяков!» – раздались шепоты, и наступило ожидание.
Остановился у мольберта, что был ближе к двери. Посмотрел. Улыбнулся.
– Мучаетесь со светом?
– Не выходит.
– У вас свет вверху и полутон в нижней части. Что из этого следует? А то, что в свету складки имеют, если смотреть на них внимательно, каждая свой свет, полутон и рефлекс в тени. В тени рефлекс сглаживается общим световым пятном. Полутоны тоже служат свету, то есть теряются.
– Спасибо, Павел Петрович! Я вижу, не так у меня что-то. Теперь-то понятно.
– Пробуйте, пробуйте! Отошел к другому.
– Фигура у вас правильно поставлена. Будьте смелее. Когда видишь, что композиция ясна, надо работать смело и быстро. О Чистякове говорят, что он слишком медленный. А я своего каменотеса за семь часов и начал, и закончил.
– Ай, как чемоданисто! – засмеялся он возле очередной работы. – Тут же вот как… – Карандашом указал ошибки. – Понимаете?
Мастерская оттаяла.
Мудрый Чистяков оказался доступным, своим, все видит, схватывает на лету.
– Что вы так близко стоите к картине? Вы близорукий?
– Нет.
– Вот и не фокусничайте! Ни дальнозоркий, ни близорукий – в смысле писания картины – не могут служить образцом. Простота техники, тона и силы – вот что нужно, – не ярко, не резко, а ласкает душу.
Чистяков шагнул к мольберту, на котором стоял большой лист, рисованный карандашом. Программа называлась «Княжеская иконописная мастерская».
Потрогал усы, зоркие глаза его потеплели, стали домашними.
– Чья работа?
– Васнецова.
Опять смотрел, чуть склонив голову. На переднем плане оборотная сторона огромной, в рост человека, иконы. Перед иконой вальяжный, спокойный зритель. Видимо, сам князь. С ним двое. Один, солидный, самостоятельный – боярин. Другой, если и боярин, так из угодничающих. Людей в помещении много. Смотрят иконы в дальнем углу. Здесь и шубы знатных, и рясы монахов-иконописцев, отроки-ученики. А один, совсем мальчик, забрался на лестницу, под потолок. Там он и под ногами не путается, и не виден никому, но сам-то всех зрит!
– А где он, Васнецов? – спросил Павел Петрович.
– Вот он, – студенты, посмеиваясь, выталкивают из своей тесной группы очень высокого, тонколицего, вмиг покрасневшего молодого человека.
– Очень рад! – сказал Чистяков. – Искусство – проявление человеческого духа, и вы правы, что высоко берете! Я давно уж приметил: как начато, так и кончено. Это и к картине можно приложить, и ко всему творчеству.
– Я, когда принимался, много смотрел вашу «Софью Витовтовну на свадьбе Василия Темного», – признался Васнецов.
– Вижу, что смотрели. Но – только все у вас свое. У меня – жест, движение. А у вас вроде бы все стоят, но тоже ведь в движении! Ведь живут. И характеры есть. Все крупно, величаво. За этим стоянием эпоха чувствуется. Движение самой эпохи. Спасибо вам, Васнецов. Обрадовали.
Уж и работать далее не смог. Домой пошел. А в груди – музыка. Сел на стул – ноги дрожат. Бросился на кровать – лежать глупо, бездарно! Снова выскочил на улицу. Поглядел окрест – музыка, музыка разлита по вселенной.
Город – музыка. Облака, летящие над Невой, – музыка. Орган. Как же прекрасно жить на белом свете!
Прибежал к Савенкову. Тот, прихлебывая чай, что-то переписывал в тетрадь.
– Здравствуй, Васнецов! Послушай, какая прелесть! У меня слезы на глазах выступают от счастья, когда читаю.
И тотчас начал декламировать:
Васнецов слушал про Игренищу, а думал свое: встал перед глазами богатырь на коне. Что он, богатырь-то, делать должен? Границу озирать, нет ли где нашествия. Стало быть, в рукавицу глядит.
А Савенков – само счастье. Былинка и впрямь презанятная. Вынесла редьки, капустки да свеклы старцу девушка, ее-то он и прихватил в мешок.
– Васнецов! – воскликнул студент в отчаянье. – Ты, я вижу, куда-то уплыл. Ну, послушай, милый, послушай, как же это все удивительно:
– Прекрасно! – Васнецов вскочил, поднял Савенкова, поцеловал в сияющие глаза. – Спасибо тебе! Ах, спасибо!
И убежал.
Дома – за лист бумаги. Сначала пером, потом акварелькой. И вот он – богатырь. Первый васнецовский богатырь. Витязь могуч, конь тяжел – серьезная сторона, где этакая застава.
И сразу покойно на душе сделалось. Удивительно покойно, словно домой воротился.
Подумалось:
«А все Чистяков».
В конце жизни Виктор Михайлович скажет биографу о своей первой встрече с Павлом Петровичем:
«Это было для меня как бы благословением отца. Он окрылил меня, влил силы и убежденность. Он научил понимать назначение художников и деликатнейшим, проникновенным образом указал, поощрил мою дорогу в искусстве. Благословил на нее. Спасибо ему за это чрезвычайное!»
Январь. Зима вовсю раскатилась по матушке-России, а в Петербурге слякоть. С неба то дождь, то хлесткая отвратительная крупа, то снег ошметками, мокрый, тяжелый. Тоска.
Но тосковать времени нет. Из Академии на урок, с урока в литографию, в редакции.
Для «Семьи и школы» нарисовал бурлаков к рассказу Н. Александрова «Волга». Рисовал, держа в уме репинские этюды. Волгу толком не видел, а хотелось точным быть.
Журналам подавай сцены из жизни, чтоб типы были и чтоб с юмором.
Нарисовал «Обучение терпению». Молодой человек водрузил на нос собаки кусочек хлеба. Вроде бы смешно.
Нарисовал пьяненького могильщика. Могилу копает, мордастый, веселый.
Нарисовал чиновника с газетой, на стол ему поставил бутылку, стакан. Рисунок назвал «Развлечение».
Деньги нужны.
А потому ничем не брезговал.
Для «Всемирной иллюстрации» сделал полосный рисунок «Пляска лезгинки на Кавказе», в редакции вроде бы довольны остались.
Нацарапал пером картинку «С квартиры на квартиру». Бедный отставной чиновник со старухой женой и со скарбом на салазках.
В книжку для народного чтения взяли его офорт «Зима».
Нарисовал композицию «Заштатный», «Книгу для маленьких детей» отыллюстрировал.
Тут и любопытная девочка, которой нос дверью прищемили. Нос раздулся. Хоть и посочувствуешь бедняге, а все рассмеешься. Нарисовал франта с опухшей от зубной боли щекой. Котят, напяливших панталончики…
Смешно! А самому невмоготу. За окном целый день серо, будто больничное одеяло на него повесили.
В груди сипы, кашель, хоть и с мокротой, но бьет уже целый месяц. О братьях меньших все время думается. Ведь одни теперь. То есть все пристроены, все учатся, но коли ни отца, ни матери – одни. Сиротство.
Встали перед глазами их рябовские бугры в кудрявых лесах. Огромные деревья за домом, за церковью. Рябовский свет! Ливень света! Особенно зимой, в мороз, при ясном-то небе. Ливень света! О господи! Хотелось молиться и плакать.
Отхаркнул мокроту.