Виктор Васнецов - Бахревский Владислав Анатольевич. Страница 31

Виктор Михайлович вздохнул, сдвинул брови, все еще переживая свои безуспешные споры с Аполлинарием, и вдруг встало перед ним милое это лицо, румяное, нежное, как у малого ребенка, синеглазое. И какая-то обида па весь белый свет тенью нашла на сердце.

Господи, ведь чистый, светлый юноша. И уж так ли плохи помыслы – крестьянство собрался к свету вывести. А ведь таких-то чуть ли не преступниками считают, ниспровергателями закона и порядка. Все глупо. И затея молодых – глупость, потому что выдумка, потому что именно затея, далекая от жизни. И государство ведет себя хуже некуда.

Виктор Михайлович давно уж приметил: жизнь пошла вроде бы боком. Дни стали пусты, ночи пустынны. А ведь все вроде бы хорошо, и все вокруг прежние.

Надо пожить и пожить, чтобы научиться распознавать конец времен. Редко кому дается тонкая сия наука, редкому прививается чутье на странный этот феномен – распознавать почти несуществующее: что-то кончилось в жизни, что-то в ней истратилось, пора выйти из самого себя, как из кокона.

Обо всем этом молодой Васнецов знать не знал, и даже промельком не было в нем догадки об отмирании в человеке одного пласта времени ради другого.

Но хоть человек и не чувствует на себе пут кокона, а все же они есть, и кокон, и путы, и счастливый полет после освобождения, полет бабочки на радость весне.

Возле Публичной библиотеки остановился. В библиотеке у него было дело, но как-то неловко приниматься за рабочую суету через полчаса после проводов милого брата. Что-то в этом было циничное. Но куда теперь? В Академию? Академии он уже почти чужой. Да что почти – совсем чужой: уж очень велика задолженность по общеобразовательным предметам.

Домой? На голые стены пялиться… Уж лучше в библиотеку. А здесь радость. Его принял сам Владимир Васильевич Стасов.

– Отлично вас помню, – говорил Стасов, улыбаясь добрейше и, кажется, совершенно не наигрывая. – Мне ваша компания очень тогда показалась симпатичной. И Ренин, и Семирадский, ну и Антокольский, разумеется. А вы хоть и помалкивали во время всей нашей встречи, но так выразительно, что запомнились не хуже ораторствующего Семирадского… Да вы и теперь, как я погляжу, собираетесь молчать? Не выйдет! Давайте-ка, прежде нашего дела, чаю выпьем. Надеюсь, не торопитесь?

– Нет, – сказал Васнецов. – Не тороплюсь.

Чай принесли в японских чашечках, светящихся, почти прозрачных. Но сладкого не было. Вместо сладкого – галеты.

– Чай не терпит вкусовой мешанины, – сказал Стасов.

Виктор Михайлович отведал крепчайшего напитка.

– Такой действительно не терпит. А когда ни вкуса, ни цвета, сахар не помеха.

– Вот и приучаем себя ко всякого рода компромиссам. А приучившись в быту быть неразборчивыми, переносим эту нашу всеядность и в иные сферы, вплоть до искусства. Большинство художественных выставок лишнее тому подтверждение.

– А судьи кто? – спросил Васнецов, и в синих глазах его сверкнули кристаллы самородного железа.

Стасов поднял брови, но тотчас и захохотал. Что греха таить, себя он почитал за верховного, за непогрешимого жреца.

– Верно, верно! – говорил он, отирая глаза удивительно белым и тонким платочком. – У искусства и зевака судья. Все как в жизни. Любой человек, и царь, и раб, а может, не только человек, но и червь – все судят творенье божье: величественный и необъятный мир. Что перед глазами, то и судим, а у червей-то и глаз даже пет.

После чая перешли к столу, где Васнецова ждал огромный альбом среднеазиатских фотографий. Оказывается, Владимир Васильевич извлек его из хранилища сразу же после беседы с генералом Гейнсом. Речь шла о парижском издании лучших картин и этюдов художника Верещагина, созданных им во время Ташкентской экспедиции. Гейнс был не только генералом, по и знатоком искусства. Он написал основательное и красноречивое «Предисловие» к каталогу верещагинской выставки 1874 года, посвященной Ташкентской экспедиции. Неудивительно, что Верещагин именно ему и предложил сочинить текст для столь престижного издания. Васнецов тоже был самым непосредственным участником этого альбома: резал на деревяшках рисунки для гравюр. В этом деле он слыл уже за первейшего мастера в России.

Генерал Гейнс в записках использовал свои обширные дневники. Работа вышла за рамки одних только пояснений к верещагинским рисункам, и генерал решил, что будет нехудо, если Васнецов проиллюстрирует текст анималистическими и бытовыми рисунками, па которые Верещагин был более чем скуп.

– Таких альбомов всего шесть, и один из них в моем хранилище, – с гордостью говорил Владимир Васильевич, раскрывая лист, на котором была фотография праздника.

Виктор Михайлович стоял как бы чуть в сторонке, и Стасов понял, что с этим чутким скромницей и самому надо быть и чутким, и осторожным. Как недотрога: прикоснись – закроется.

– Вот вам это наше чудо, смотрите, спрашивайте. И, пожалуйста, спрашивайте, если будет нужда. Для меня это радость быть полезным, хоть в чем-то, нашему русскому искусству.

Васнецов рассматривал фотографии, ничего не зарисовывая, но уже на следующий день принес показать отличную композицию «Охота на марала».

Стасов расхвалил рисунок, и ледок отчуждения был сломан.

Теперь рассматривали альбом вместе, наслаждаясь неисчерпаемостью фантазии орнаментов, оплетавших дворцы и мечети от куполов до земли. Восхищались чеканкой, изделиями ювелиров и гончаров.

– Самый демократический материал! – разглядывал глиняные блюда Васнецов. – Финтифлюшка, завитушка. Краска не поплыла – хорошо, растеклась – еще лучше! На глине не страшно рисовать спроста, с налета… Рисовать на глине, как песни петь.

Поймал на себе внимательный взгляд Стасова.

– Я что-нибудь не так?

– Бога ради! – встрепенулся старец. – Залюбовался. Хорошо говорите… Очень верно… Признаюсь, я уж давно приглядываюсь к вашим работам. Даже кое-что собираю впрок, – достал из стола папку, открыл, – пишут о вас. «Пчела», «Иллюстрация»… В «Голосе» очень толковая мелькнула заметка.

Вслух прочитал отчеркнутое место.

– «Как типист, Васнецов, бесспорно, будет одним из лучших русских художников. Типы его оригинальны, разнообразны; в них нет карикатурности или утрировки… Такие художники, как Васнецов, незаменимы были бы в этнографическом отношении. Обладая замечательными достоинствами в рисунке пером, обладая в то же время уменьем подмечать и схватывать тип во всей его оригинальности и полноте, Васнецов оказал бы, разъезжая по России, несомненные услуги этнографии. Картины его из жизни и быта народа приобрели бы, нам кажется, громадный успех…»

– Но ведь я не только это могу! Не только перышком, – вырвалось у Васнецова, серо-синие глаза его стали беспомощными.

– Вот и хорошо, что не только перышком, хотя перышко ваше, Виктор Михайлович, золотое.

Стасов преувеличивал, но верно было то, что работа для журналов и газет из-за куска хлеба сделала имя Васнецова известным. Другое дело, что ему уже обидно было слыть одним из лучших «резальщиков деревяшек».

На выставку передвижников у него приняли сразу две картины: «Лавочка лубочных картинок» («Книжная лавочка») и «С квартиры на квартиру».

«Лавочка» была всего лишь колоритной бытовой сценой русской жизни, своего рода этнография. Среди покупателей мужик-плотник, приобретающий для дома, в подарок семье и себе, яркий лубок. Старик с посохом и с мальчиком. Видно, народный мудрец и грамотей. Перст его указует на какую-то более важную книгу, более полезную для мужика. У мальчика в руках узелок и книжица. Лицо его Виктор Михайлович списал с Аполлинария. Мальчик, по сравнению с двумя оборванцами в левом углу картины, ухоженный. Он поглядывает на уличную вольницу без особого любопытства, но все-таки поглядывает. А те увлечены не только картинкой, но и текстом. Мальчишка постарше, водя пальцем по строчкам, пытается прочитать что-то очень для них обоих интересное.

За стариком две женщины. Одна совсем уже пожилая. Эти пришли купить богоспасительное. Торговец лицом простоват, из мужиков, но уже и толст, и картуз на нем новехонький.