Дело султана Джема - Мутафчиева Вера. Страница 55
Орден повсюду предлагал нам все те же развлечения: охоту, трубадуров, неумеренную еду и возлияния. По собственному почину мы с Джемом разнообразили свою жизнь беседами – по ночам, вполголоса, ибо страх перед братьями стал частью нашей повседневности. По ночам мы погружались в догадки (доходившие до нас известий были более чем скудными, а возможно, и искаженными). Мы строили предположения: что делает сейчас Баязид и каковы намерения Корвина, какие шаги предпримет его святейшество, куда были увезены тридцать наших товарищей, – эти и бесчисленное множество других домыслов разжигали наше нетерпение.
Не спрашивайте, отчего именно нетерпение мучили нас всего более. Это ясно и так. Мы уже отдавали себе отчет в том, что нас обманывают, одурманивая празднествами и пирами. Поначалу, в Ницце, это выглядело естественно: во Францию прибыл турецкий властитель, его встречают, чествуют – прекрасно. Но еще никого не чествовали столь долго, любой чужестранный владетель за это время удостоился бы хоть одной высочайшей аудиенции, подписал бы хоть какой-нибудь документ – договор, соглашение, обязательство. А за семь прожитых во Франции лет Джем не был принят ни одной особой со сколько-нибудь высоким титулом; местные дворянчики ни о чем более существенном, чем вино или охота, с ним не заговаривали; он не получал писем – никаких, ни одного письма!
Раз в году, в апреле, нас, где бы мы ни находились, посещал посол Баязида. Тот же, кто доставлял на Родос годовое содержание Джема. С согласия Ордена он удостоверялся, жив ли еще шехзаде Джем. Эти дни бывали для нас черными днями, мы предчувствовали их приближение за несколько недель; к тому же Баязид стал взыскателен: его посланец не довольствовался – как некогда Хусейн-бег – тем, чтобы издали увидеть Джема. От нас требовали предстать перед ним на расстоянии двух шагов.
В те годы Джем еще глубоко переживал такие часы. Как-никак посланец Баязида был единственным турком, который видел нас, – единственным из будущих подданных Джема. Джем словно бы старался поразить его, подчинить уже своим видом (он ни разу не обратился к нему ни с единым словом). Перед каждым приемом Джем заставлял меня долго и тщательно одевать его; обычно небрежный к своей внешности, тут он взыскательно выбирал украшения, по нескольку раз менял их, пока не находил наиболее подходящие; щурясь, смотрелся в зеркало, удостоверяясь, все ли хорошо сочетается, верно ли подобраны цвета, оттенки и материя, не потеряна ли художественная мера, – в такие часы Джем, казалось, готовился предстать перед живописцем, а не перед каким-то слугой султана.
Вслед за тем мой господин оценивающим взглядом окидывал и меня – разодетого так, словно я был визирем. Под конец – то были странные минуты, и я не могу умолчать о них – Джем приступал к самому трудному: к тому, чтобы привести в должный, по его мнению, вид свое лицо, стереть с него всякое человеческое чувство, повести до полнейшего, величественного бесстрастия. Он казался поистине идолом, а не человеком в эти каждый год повторявшиеся часы.
Обычно монахи раздражали его, но в такие дни Джем требовал их присутствия. Они выстраивались двумя шеренгами на всем его пути, в полном облачении и тоже с застывшими лицами.
Мы шли между этими шеренгами. Лестницы замка часто бывали узкими, никто ведь не мог предвидеть, что они когда-либо послужат для столь парадных приемов, – наши расшитые халаты терлись о рыцарские кольчуги; пол местами бывал покороблен, так что Джем не выступал, а словно подпрыгивал; двери так называемой приемной тоже нередко бывали слишком узкими, чтобы в них могла пройти строем стража султана Джема, и она неловко проталкивалась, издавая металлический звон. Но сам Джем в этих провинциальных замках неизменно являл собой великолепное зрелище.
Я со смиреннейшим видом шел позади него, как и подобает султанову визирю, шел словно вслед за солнцем. Поднявшись на несколько ступеней, Джем останавливался перед наскоро сооруженным троном. Он не садился. Короткое время стоял, бесстрастный и невообразимо красивый в своем невообразимо пышном убранстве. Живой образ владетельной мощи представал перед подданным, ошибившимся в выборе повелителя.
Забавно было наблюдать за этим подданным – впрочем, они каждый год бывали разными. Я видел, как Джем мгновенно ослепляет его и, безусловно, поверг бы ниц, не держись посланец настороже. Не только потому, что Джем был легендой; все еще не померкло прославленное обаяние Джема, оно продолжало пленять и властвовать, несмотря на то, что почти не находило пищи в этих чужих замках, населенных псарями, оруженосцами и в лучшем случае мелкими дворянами, несмотря на одиночество и туманное будущее. Мне кажется, что самой Долговечной чертой Джема было именно его обаяние.
Несколько мгновений мой повелитель как бы купался в восхищении своего пока единственного в этом году подданного. Он уносил это восхищение с собой, по лестницам, переходам и покоям замка; он прятал его у себя под подушкой, чтобы ночами порадоваться на него; захватывал с собой на охоту и прогулки. Когда во время такой прогулки Джем вдруг отставал с мечтательной улыбкой па устах, я был совершенно убежден, что он предается воспоминаниям о том преклонении, упивается мыслью с своих еще не померкших чарах.
Слабое утешение, говорите вы. Справедливо. Но знаете ли вы, что значит неутоленное тщеславие для двадцатипятилетнего баловня судьбы, полного энергии и здоровья? Оно сильнее любого неудовлетворенного чувства, несравнимо ни с жаждой в пустыне, ни с неразделенной страстью, даже со смертью от голода. Сжигающее и всеобъемлющее, оно превращало Джема в факел нетерпения. «Когда же? – восклицала, а порой и неистово вопила каждая клеточка его существа. – Когда же я наконец возглавлю поход, одержу победу и султаном войду в Топкапу! Когда?»
О, как я понимал его! Я, которому свобода не подарила бы ни победы, ни престола, который стремился к свободе как простой смертный и не видел в ней ничего, кроме свободы. Одного этого стремления хватало, чтобы заполнить все мои помыслы, мечты и сновидения. Оно, пожалуй, даже изменило мои жесты, походку настолько, что я от каждого ожидал вопроса: «Ты еще здесь, Саади? А как же свобода обходится без тебя?»
Она обходилась… Где-то (везде, кроме Рюмилли, Монтрей-ле-Виконта, Рошшинара и прочих замков Дофине) мои ровесники жили как мужчины – вели войны, торговали, строили дома, делали долги и детей, а я катался верхом в окружении предупредительных тюремщиков и прибывших по приказу дворян, стрелял зайцев, вечерами слушал пошлые песни о прельщенных девах и наказанных богом злодеях и попивал разбавленное французское винцо. Каких размеров была та бочка, что за столько лет не была осушена, что не иссякла та подкрашенная водица, какой поили меня, любителя кипрского и ширазского вина, густого, как кровь умершего от жажды бедуина!
Ах да, я опять отклонился в сторону. Какими событиями отметить те дни, минувшие для нас без всяких событий? Как описать всех тех дьяволов во плоти, что набросились на нас, дергали в разные стороны и принудили к поступкам, которые вы назовете бессмысленными, а может быть, и смешными?
Итак, мы были в Рошшинаре. Избавлю вас от описания этого замка, к чему описывать все наши пристанища – они были остановками на нашем жизненном пути, поскольку в каждом из них мы оставляли что-то от себя, пока не оказались такими, какими нас произвела на свет мать, – нагими не телом, но духом. Рошшинар был ничем не хуже других – замок средней руки. Владельцем его был командор Авиньона – ведь мы продолжали скитаться от одного иоаннита к другому.
В Рошшинаре нас, естественно, стали одолевать посещениями, устраивать в нашу честь зрелища – я уже не представлял себе дня, не заполненного чем-либо подобным, и начал подумывать, что счел бы благодеянием, если бы однажды поутру меня принялись колотить и колотили до вечера – по крайней мере разнообразие! Тщетно задавал я дворянам Дофине все те же вопросы – спрашивал, как всегда, о Карле. Ответы звучали неопределенно: он пребывал то ли в Шамбери, то ли в Лионе, у родных.