Сонник Инверсанта - Щупов Андрей Олегович. Страница 56

Я озадаченно молчу.

– Вот тебе и двести семьдесят три тысячи! – дедок Филя пренебрежительно машет рукой. – Еще и собака за окном лает.

– Какая собака?

– А та, что к ветру.

Я ничего не понимаю, и дедок терпеливо поясняет:

– Собака лает, ветер носит. Стало быть, чичас задует.

«Чичас» или не «чичас», но он прав. Вскоре и впрямь начинает задувать, меня подхватывает, словно древесный лист и несет в сторону. С каждой секундой скорость нарастает и нарастает. Подобно ястребу я пронзаю густые чащи, рву паутину и лавирую меж близких древесных стволов. А чуть кроны уносятся вниз, и я лечу уже под самыми облаками.

Делать нечего, и я с удовольствием рассматриваю землю. Если не приближаться к ней слишком близко, она сказочно красива. Даже там, в тех местах, где обезображена человеческой деятельностью. Домики – словно детская мозаика, колхозные поля – нечто среднее между персидских ковром и лоскутным сибирским одеялом.

Но вот цивилизованный край иссякает, за равнинами Башкирии прорастают горы, за горами начинается морская гладь. Лететь над морем скучно, внизу – ничего, кроме дельфиньих спин и редких корабликов. А еще волны шепчут о грустном и вечном, – о вечном же думать сейчас не хочется.

По счастью, море тоже не бесконечно. Еще немного, и появляются африканские пирамиды. Они целятся в меня своими артиллерийскими конусами, и на всякий случай я поднимаюсь чуть выше. На приличной скорости пересекаю залитую солнцем пустыню, и в голове мелькают стихотворные строки:

Как нравились всегда пустыни мне,

Люблю я ветер меж нагих холмов,

И коршуна в небесной вышине,

И на равнине тени облаков…

Вот бы позавидовал мне Михаил Юрьевич! В его времена люди еще не летали. Разве что во снах. Сейчас появились дельтапланы, дирижабли, самолеты, – летать стало проще, нежели ездить на лошади…

Мне машет рукой крохотный человечек. Чуть снижаюсь и вижу, что это писатель Лупов Андрей Иванович. Сложив ладони рупором, он тоненько кричит:

– Передайте там кому-нибудь! Дескать, так и так – есть такой в тундре самобытный писатель. Лупов по фамилии, гений по призванию.

– Передам, – кричу я.

– А еще скажите, что пора бы уже печатать. Семнадцать псевдонимов сменил, сколько можно ждать! А эти сволочи даже в очередь не ставят! Вы уж скажите им, что так нельзя…

Я киваю. И тут же вижу притаившуюся за барханом фигуру Керосинщика. Словно моджахед он засел в песках с огромной базукой, выслеживая свою обычную дичь. Не кого-то конкретного, а того, кто первым подвернется под руку. Вас, меня – всякого, кто зазевается и проявит неосторожность. И он не ведает, что я давно уже над ним, что все его секреты для меня – открытая книга.

Дело в том, что Керосинщик не из плоти и крови, он – из железа. Потому и силен, как дюжина Поводырей, потому и боится воды, разгуливая всюду с клизмой, наполненной керосином.

Я цепляю рукой край тучи, рывком спускаю вниз невидимую задвижку-молнию. Заряд с треском распарывает небесную емкость, и голубой водопад устремляется вниз, дробясь по пути в струи и капли. Вся это радужно-прозрачная масса враз проливается на Керосинщика. Я вижу, как он корчится, пытаясь выпрямиться, но поздно. Пигментными старческими пятнами ржавчина расползается по его телу, рука со скрюченными пальцами скрипуче приподнимается да так и застывает. А я лечу дальше, потому что за горным склоном засели его друзья. Эти уже не караулят, – эти сами идут в наступление. Ущелье, распахнувшееся передо мной, буквально кишит фигурками вооруженных людей. Тяжелыми черепахами по узкой дороге ползут гусеничные монстры. И все это воинство рвется к моей стране. В обход линии Мажино, в обход постов и гарнизонов. В проводниках у наших недругов опытные егеря, а забытых горных троп, к сожалению, еще хватает.

Взмыв чуть выше, я подлетаю к массивному кряжу. Подобно коровьей лепехе кряж нависает над вертлявой дорогой. Обвал вызвать проще простого, и, превратив свои руки в раскаленные жернова, я, словно в тесто, погружаю их в плоть каменной гряды. Мне помогают многочисленные трещины. Я расширяю их и подтачиваю огромную глыбу, точно гусеница стебель листа. Еще немного, и сломленный лист упадет, – то же происходит и с этой махиной. Я слышу кашель, пробудившийся в горной груди, трещины расширяются и кряж, покачиваясь, начинает сползать вниз. Масса его такова, что он увлекает за собой крупные валуны, сотни тонн скального крошева. Вооруженные фигурки внизу начинают испуганно метаться, но все уже предрешено. Каменная лавина перекрывает ущелье, в один грохочущий миг создавая братскую могилу для вражеских полчищ. Я не знаю, кто они и что им было нужно, но знаю, что сон мой вновь продолжается. Продолжается по той простой причине, что сегодня у меня день операции. И не просто сегодня, а сейчас – может быть, даже в данную минуту и секунду. В крови моей бурлит доза галлюциногена, и я покорно парю в неведомой высоте.

Далеко за горным перевалом мне удается разглядеть город. Он напоминает раковую опухоль, тянущую метастазы в мою сторону. Если приглядеться, то это все те же колонны пехоты и танков, спешащих на выручку Керосинщику.

И снова приходит внезапное решение. Я вижу гигантскую плотину, образующую озеро. Именно отсюда город цедит воду для желудков своих жителей. Когда-то я читал об английских бомбах, разрушающих германские плотины. Вред, который они приносили немцам, трудно было с чем-либо сравнить. И странно, что в школьной истории мы не находили об этом ни слова, как не находили ни слова о финском сопротивлении, о войне героической Югославии о жутковатом крахе Польши. Как бы то ни было, но я переворачиваюсь в воздухе и вновь вхожу в крутое пике. Озеро надвигается с устрашающей скоростью, и я ныряю в него подобием снаряда. Взбурлив толщу воды, вонзаюсь в илистое дно и продираюсь сквозь утрамбованный грунт. Ни запахов, ни звуков я уже не чувствую, – только жуткое, нарастающее со всех сторон давление. Оно и заставляет меня, в конце концов, взорваться. Детонация столь сильна, что мир встает на дыбы. Волнами от меня расходится пугающая сила. Сотрясая землю, она сотрясает и плотину. Вода ломает бетон, прорывается наружу. Испуганно город пытается втянуть свои бронированные щупальца, однако и здесь он опоздал, – вставшая на дыбы вода затапливает дороги, смывает бронетехнику, обращает людей в бегство. Происходит наводнение, которого род Керосинщика не ведал со времен первых прародителей. Можно не сомневаться, что очень скоро все здесь покроет густая толстая ржавчина.

Редко кто во сне понимает, что это всего-навсего сон, но мое преимущество в том и состоит, что я твердо знаю, что сплю. Именно поэтому ничего не боюсь. Отчетливо хрустит носовая перегородка, я слышу, как стальное долото крошит мои кости. Должно быть, меня пытаются собрать по частям после недавнего взрыва. А может, хотят окончательно добить.

Как говорил кто-то у нас в палате: «Мстить можно по разному». Во всяком случае, разобиженный на меня администратор намотал совет Адмирала на ус. Мне назначили вполне законную операцию. По поводу сломанного Поводырем носа. Зачем же бить, если нельзя потом чуточку полечить?… Мой дед был травником и любил повторять: «Лечишься сам – лечишь СЕБЯ, лечит тебя кто-то – тешат твою хворобу». Я долго не понимал его слов. Лет, наверное, до тридцати, пока искомые хворобы не подступили ко мне вплотную. Сейчас его слова кажутся мне выдержкой из Святого писания…

* * *

А начиналась операция так: с утра меня обрядили в чистое, словно матроса перед сражением, вкатили пару болезненных уколов и, уложив на тележку, покатили по коридору. Лифт поднял нас этажом выше, и я очутился в операционной. По лицу скользнула остро пахнущая спиртом вата, от капельницы в вену перебросили прозрачную трубку, глаза гуманно прикрыли марлевой маской. Капля за каплей в кровь потекла искристая смесь, – и вот тогда-то меня и понесло вверх воздушным змеем. В ноздри запустили стальной инструментарий, принялись что-то сворачивать и крушить. Хруст отдавался в черепе, раскачивал шейные позвонки, но полет мой был таков, что даже эти кошмарные отзвуки его почти не волновали. Все оставалось далеко внизу – и боль, и неприятный хруст, и все мое давнее прошлое, включая друзей, коллег и ворчливых начальников. Кто знает, может, всю свою жизнь я сочинил целиком и полностью, находясь здесь, под больничной простыней?