Цыганка (Авторский сборник) - Рубина Дина Ильинична. Страница 2
Ночью проснулась, спустилась в одной рубашонке в кухню, нашла топор и поволокла его наверх, в спальни… тяжелый, сволочь!
— Это вы — чтоб брата зарубить?
— Ну, само собой. Да, тащу топор… А наверху меня уже нянька моя, Настя, поджидает. Говорит: «Женюра, куда ты ночью топор тащишь?» Я говорю: «Оську убить. Помоги мне, я не могу, он тяжелый». Она отняла топор, объяснила, что Оську уж не стоит убивать. Грех это. Ежли родился, пускай живет…
— И вы смирились?
— Не сразу. Приходили все новые гости, приезжали родственники отовсюду. И приехал откуда-то из Франции, он там учился, роскошный дядя, неженатый. Эдакий светский парижанин: я его помню не то во фраке, не то в смокинге… Кудрявый.
«Что ж ты тут сидишь грустная, Женюра?»
И я ему раскрыла сердце.
«Да ты что, разве можно так сокрушаться? Что ты, Оська — это же кусок мяса, а ты — шикарная женщина!.. А я тебе привез гостинец!» Открыл коробку, и оттуда волна запаха какой-то краски. Гадость, я сейчас думаю, отрава, но мне показалось волшебным ароматом. Внутри лежала Сестра Милосердия! Самая дешевая кукла, наверное, что попалась ему по дороге, на вокзале каком-нибудь, но дороже ее у меня не было. И на этом кончились мои страдания. Я ведь вообще — в раю жила. Огромный двор у нас был — рай настоящий… Вставала рано-рано, часов в шесть, и выбегала босиком во фруктовый сад. Однажды увидела ярко-румяное яблоко, прекрасное, теплое, оно так ни-изенько висело… и я подошла и вот так подставила руку, и оно, опушенное какой-то нежной пыльцой, такое… подлинное… оно село мне в руку, улеглось… понимаешь? – не упало и не оборвалось, а просто пришла пора ему оставить материнскую ветвь. Я ощутила это как чудо: оно недавно было — цветок, а теперь сидит у меня на ладошке живое яблоко. И пошла с этим яблоком в кухню — показать его Насте, она и стряпала у нас. А в кухню в это время шел всеобщий любимец селезень Васька. Шел себе вразвалочку: такая перламутровая синяя испепеленная шейка, глаз такой веселый, на какой-то там протоке его уже ждал гарем. Он шел в разведку. Ему на кухне давали кусочек хлебца каждый день. Все его любили. С добычей отправлялся к своим. Я увидела, что Васька идет в кухню, подумала: не буду мешать, обожду здесь. И села в траву… А Васьки нет и нет. Я пошла в кухню узнать, где он. Настя посмотрела на меня как-то смущенно и говорит: «Иди ты отсюда, нечего тебе тут делать, на, играй», – и что-то бросила мне в руки — холодное, мокрое. Я вышла на улицу, на свет — разглядеть. Это была Васина головка! Ладонь омочилась его кровью, белая пленка закрыла глазки… Я даже не плакала, я онемела. Несколько дней не ела, не выходила к столу. И эта кончина милого существа неописуемой красоты… я не могу тебе даже объяснить — что это для меня было…
пауза
— Евгения Леонидовна, вот вы о селезне, которого, конечно, жалко. А что, революция, война, весь этот кошмар начала века? Он ведь жизни опрокидывал… Ваша семья…
— У нас Саша после заграничного санатория оказалась в Крыму, в Алупке, в частном пансионе — у Саши были слабые легкие. Хозяином пансиона был такой Овчинников, юрист, с васильковыми глазами, с красной разбойной бородой. У него была охранная грамота, потому что на каком-то процессе, где Фрунзе приговорили к смертной казни, Овчинников его отбил.
— Это на каком же процессе Фрунзе приговорили? Еще до революции?
— Да. Потом его, как известно, зарезали товарищи по партии. Культурно, на операционном столе…
Ну, и отец повез меня на поезде в Алупку, к Саше. Тащились несколько недель, время-то было опасное, глумливое… Однажды посреди степи на поезд напала банда красных. Один, мордатый такой, голос сиплый, крикнул: «Евреи есть? Выходи!»
Вышли мы с отцом и еще одна семья: дед, мать и трое детей. Отец спрашивает: «Вы куда нас ведете?» — «Сам знаешь — куда!». Тогда отец вынул золотой портсигар и сказал: «А вот, не пригодится ли вам эта вещица? Смотрите, какие драконы великолепные, какая тонкая работа»… Тот взял, повертел в руках, открыл портсигар, почти полный отцовскими папиросами, такими… благоуханными, буркнул: «Ладно, проваливайте, пока не смотрю!»…
И мы с отцом бросились бежать… А ту, другую семью, голь перекатную, понятно куда повели…
И вот, не помню уж как — добрались до Алупки, разыскали пансион, где жила Саша, миновали огромный парк роскошный, вошли в дом, нам горничная показала ее комнату… Саша стояла на веранде, залитой солнцем. И свистела.
— Что-что?! Погодите, я н-не совсем…
— Мне было шесть лет… Мне показалось, что передо мной божество: Саша, в белоснежном сарафане на тонких бретельках, облокотилась о парапет террасы, в рыжих волосах переливалось солнце, а за спиной ее стояла синяя стена. Я никогда прежде не видела моря, поэтому не поняла — что это. И лишь когда по синей стене пополз крошечный пароходик, ахнула и обомлела.
Я робко к Саше приблизилась… Добирались-то мы несколько недель, не утруждая себя мытьем в поездах, да еще после того налета спали где попало, скитались по селам, добирались на попутных шарабанах… можно вообразить, во что превратилась моя и без того всклокоченная голова. Саша склонилась ко мне, потянула носом воздух и сказала: «Какая гадость!» И повела мыться…
И все это уже было счастьем: дивный парк… море…
— В те годы там живали многие замечательные люди…
— Понимаешь, когда травят блох на собаке, все блохи скапливаются на носу. Вот так и в эти годы — с 17-го по 25-й — многие интеллигенты скопились в Крыму: в Коктебеле, в пансионах в Алупке, Мисхоре… и Аверченко, и Тэффи, Волошин… всех не перечтешь — очень благородная публика. Я при них там крутилась. И еще были дети…
Мы учились там, знаешь? Например, рисовать нас учила художница Хотяинцева. Мы, конечно, понятия не имели, что она дружила с Чеховым, с Билибиным. Для нас все это был пустой звук, мы были маленькие невежды.
Да, Хотяинцева. Она поставила вазу на лавку, и в вазе три цветка — незабудки. Все нарисовали, что видели. Я же нарисовала примулу, и на ней, как на колючей проволоке, были цветочки разбросаны…
«Где ты их увидела?» — спросила меня Хотяинцева.
«А мне так хочется!»
Она сказала: «Дурочка, уж из тебя-то художника не выйдет никак».