Клочья тьмы на игле времени - Парнов Еремей Иудович. Страница 3

ПЕРВЫЕ СТРАНИЦЫ ЛАБОРАТОРНОЙ ТЕТРАДИ

…И сильнее ударил Орфей по струнам золотой кифары. Запел о своей неразумной любви и о миртовых рощах, где так счастливы были они с Эвридикой. Сердце свое разбивал он о струны. Пел, что не может ни жить без нее, ни умереть. Все туманное серое царство Аида зачаровал своим пением Орфей. Уронив тяжелую голову на грудь, слушал его сам Аид, к плечу которого прижалась плачущая Персефона. Песня заставила Тантала забыть танталовы муки, вечный голод и неутолимую жажду, а Сизифа - оставить сизифов труд и присесть на тот самый камень, который до скончания веков обречен был катить в гору. И даже трехликая Геката закрылась руками, чтобы скрыть катившиеся из трех пар глаз слезы.

«Хорошо, Орфей! - грустно молвил суровый Аид, выслушав неистовую мольбу певца. - Я верну тебе Эвридику. Веди ее назад к жизни, к солнечному свету! Ты последуешь за быстрым, как мысль, Гермесом, а за тобою пойдет Эвридика. Но помни: ты не должен оглядываться, пока будешь идти по царству теней! Если хоть раз оглянешься, Эвридика навсегда останется здесь…»

Миф моего детства… Когда мне впервые прочли его, я, естественно, понял немногое. Я запомнил только волшебную страшную сказку. Основную, чисто событийную ее канву. А через много лет попались строки поэта:

Смотрит дико
В тьму кромешную Орфей.
– Эвридика! Эвридика!.. -
Стонут отзвуки теней.

И грозное эхо подземного мира врсколыхнуло во мне теплую грустную память о детстве. Я впервые ощутил высокую суть подлинного трагизма. И все мое будущее открылось передо мной. Всего на миг! Но я не забыл его…

Я закончил физический факультет по кафедре хроноскопии и занялся самостоятельными исследованиями. Но миф об Орфее так прочно жил во мне, что даже избранная мною академическая тема «Исследование гиперпроколов в пространственно-временных континуумах и флюктуации хронополя» оказалась озаренной неповторимым светом его. Тогда и решил я направить свою чисто экспериментальную работу, если можно так сказать, в историческое русло. Нет, я не собирался прослеживать судьбу Орфея. Миф есть миф, и незачем разрушать его конкретным исследованием деталей. Когда меня допустили, наконец, к самостоятельному эксперименту, я уже всерьез занимался историей. Но часто дух людей прошлого оставался непостижимым для меня. Лично для меня история человечества уподобилась в какой-то мере мифу об Орфее. Как и Орфей, человек всегда стремился уйти из ада к свету. Как и Орфей, он вел за собой свою Эвридику. Нес мечту, идеал, во имя которого спускался в огненные пещеры, неудержимо шел сквозь серный дым. Конечно, это всего только символ.

Как передать, скажем, ощущение, когда ты в десятый раз слушаешь хорошо знакомую тебе сказку, но все-таки ждешь, что сегодня она закончится иначе? Я всегда ждал, что Орфей когда-нибудь не обернется… Но он всегда оборачивался, и всегда таяла Эвридика в тумане Аида. Что же заставило Орфея обернуться? Он же знал, что оборачиваться нельзя! И люди знали… Но почему они порой возвращались назад, оборачивались к мраку, казалось, навсегда покинутого прошлого? Как получалось, что потаенно зревшая нетерпимость приобретала вдруг формы массового помешательства, религиозно-мистической истерии и отбрасывала человечество на целые эпохи назад? В чем суть массовой психологии фашизма?

Чем сильнее овладевали человеком сверхъестественные стремления и чем реже обращался он к разуму, тем плотнее сгущался мистический туман. Мистики жили только фантазией и чувством. Стремление постичь истину патологически перерождалось у них в желание сейчас, немедленно проникнуть в сверхчеловеческий мир и слиться со своим идолом. А идол мог быть богом, дьяволом, фюрером, наконец, просто заурядным демагогом или юродивым, выплеснутым на гребень моря человеческого.

История мистицизма представляет собой необозримую летопись господства его над человеческой мыслью. Трудной борьбы, которую вели против него рациональная наука и простой здравый смысл. Эта борьба в конечном итоге всегда была выражением острых классовых противоречий.

Мистика закономерно приводила к обскурантизму. Она ставила себя выше мышления и подчинялась только личному чувству и внутреннему созерцанию. В корне противоположная точному знанию, она часто доходила до таких крайностей суеверия, которых мы просто не можем теперь понять. Патологический экстаз и массовые галлюцинации становились не только причиной преступлений, но и тем туманом, который скрывал от одержимых людей сам факт преступлений. Вот почему преступные элементы, захватывая власть, прежде всего стремились отравить сознание людей, привести их в состояние мистической истерии. Так мистицизм сделался атрибутом политики фашистских режимов.

И каждый раз человеческий разум принимал неравное единоборство с тьмой. И всегда в конечном счете выходил победителем. Даже смертью своей, как Джордано Бруно, даже слабостью и отречением, как Галилей.

Замученные в фашистских тюрьмах вставали из праха, и прозревшие люди видели потом свет их правоты…

Стремление к полному разрушению столь же старо и бесплодно, как и бесчисленные попытки сохранить «доброе старое время», абсолютизировать «обычаи отцов и дедов», гальванизировать смердящие трупы прошлого. Огульное ниспровержение сродни крайнему консерватизму. Им одинаково чужды новые веяния, одинаково враждебны любые контакты с окружающим миром.

Орден иезуитов создан был для охраны прошлого. И он охранял его кинжалом и ядом. Он убивал все новые ростки. Тайно он делал то, что Служба святой инквизиции совершала открыто. А в итоге? В итоге умерло прошлое, поскольку прошлое всегда умирает. Таков уж его неизбежный удел. Умерло и похоронило своих адептов.

Поднял тяжелую голову Аид, посмотрел на певца и сказал вдруг тихо и просто: «Говори, Орфей, проси о чем хочешь. И клянусь нерушимою клятвой богов, водами Стикса клянусь, я исполню, что ты пожелаешь».

«О Могучий владыка Аид, - простер к богу руки певец. - Всех нас, смертных, ты в царство свое принимаешь, когда кончится каждому точно отмеренный срок. Я спустился сюда не затем, чтобы видеть, как стонут, как жалобно стонут здесь тени, как тоскуют они по утраченной жизни. Нет, Аид, сердце рвут мне людские страданья. Не хочу я, Аид, и подобно герою Гераклу увести на потеху людскую трехглавого Цербера - стража твоих сумеречных полян. Я пришел лишь затем, чтоб молить за мою Эвридику. Отпусти ее вместе со мною назад. Ты же видишь, Аид, хоть привычен ты к виду страданий, как страдаю я, как безнадежно страдаю по ней!»