Шишкин лес - Червинский Александр. Страница 31

Взбегает по противоположному склону. Исчезает в ельнике.

Левко скатывается в овраг вслед за ним, взбирается по другому склону и, совершенно задохнувшись, ложится на опушке леса животом на траву.

Тишина. За деревьями проглядывает поле. Нежный подмосковный рассвет. Прямо перед носом у Левко в траве ползет жук. Ощутив сильнейший приступ дежавю, Левко долго, очень долго смотрит на жука, прежде чем прихлопнуть его рукояткой нагана.

Пока он смотрел на жука, Степа убежал. Папину молодую жизнь в этот день спас жук. Может быть, этот жук был потомком того жука, у которого на этом самом месте мальчик Вася Левко когда-то отрывал ноги. Поэтому я все время повторяю: все в жизни связано, и где кончается одно и начинается другое, понять совершено невозможно.

Левко встает, прячет наган в кобуру и, брезгливо морщась, глядит на восходящее над полем солнце.

А дом тогда у нас все-таки не забрали. Потому что наступили годы индустриализации и коллективизации, и бабушкин «Машинист» вдруг стал символом всей этой новой эпохи.

Когда люди слышали слово «СССР», они думали о бабушкином «Машинисте».

«Машинист» вдохновлял на подвиги стахановцев и танкистов, ученых и балерин. На парадах грудастые физкультурницы сопровождали платформу с огромным бабушкиным «Машинистом», сделанным из белых цветов.

Бабушка Варя никогда не мечтала, как ее отец Чернов, о служении государству. Это получилось как-то само собой. Но для Левко она стала так же недосягаема, как раньше был Чернов.

Кузнечики стрекочут в саду. Стрекозы неподвижно стоят в горячем июльском воздухе. Плотники постукивают молотками. Рядом с домом, в саду, строят новую бабушкину мастерскую. А веранда опять стала верандой. И на ней стоит на столе самовар, и Полонский с Варей, в дачных полотняных одеждах, пьют чай, когда на крыльцо взбегает в сопровождении Зискинда и Степы очень веселая Даша и объявляет:

— Мама! Папа! Это мой лучший друг Степа Николкин. А это Зискинд. Он обэриут. Я от него беременна.

Варя крепкими пальцами скульптора завязывает в узел чайную ложечку.

Полонский отнесся к этому известию спокойно. Он по себе знал, что всякому бунту приходит конец.

— А чем вы, молодой человек, занимаетесь? — спрашивает он у Зискинда.

— Я, ваше сиятельство, валяю дурака, — с готовностью сообщает Зискинд.

— Понимаешь, папа, — говорит Даша, — валять дурака — это у обэриутов принцип поэтического творчества. Они восстают против обывательского здравого смысла и мещанского реализма. Это как музыка Шостаковича.

— А конкретнее? — настаивает Полонский.

— Конкретнее, — говорит Зискинд, — пожалуйста:

Пью фюфюлы на фуфу
Еду мальчиком в Уфу
Щекоти меня судак
И под мышку и сюда
Ихи блохи не хоши
Пуфы боже на матрас.

Длинная пауза. Кузнечики стрекочут. Плотники постукивают.

— Понятно. Но хоть водку вы пьете? — спрашивает Полонский.

— П-п-пьем, — отвечает Степа.

— Так неси, — говорит Полонский Даше. Даша уходит за водкой. Плотники постукивают молотками.

Щекоти меня судак,
Щекоти меня судак,
Щекоти меня судак,
Щекоти меня судак,

— начинает приговаривать Полонский в такт стуку молотков.

И Варя вторит ему:

И вот этак и вот так,
И вот этак и вот так...

Ночью, отражаясь в боку самовара, на веранде горят лампы. Бутыль уже наполовину пуста. Полонский отбивает по столу ритм, Даша аккомпанирует на скрипке, а пьяные Варя, Зискинд и Степа хором скандируют Хармса:

Вот и дедушка пришел,
очень старенький пришел,
в туфлях дедушка пришел.
Он зевнул и говорит:
«Выпить разве, — говорит, —
Чаю разве», — говорит.
Тут и бабушка пришла,
очень старая пришла,
даже с палочкой пришла.
И, подумав, говорит:
«Что ли, выпить, — говорит, —
что ли, чаю», — говорит.

Варя по бумажке скандирует, остальные наизусть. Получается очень складно и весело.

Мне кажется, что в такие моменты, малозначащие, мелкие моменты, ускользающие от внимания историков и романистов, и решается наша жизнь. Смерти, рождения, свадьбы и разводы — это уже результат, а самое существенное начинается в эти моменты, случайные.

Эти крошечные события забываются, но все равно каким-то волшебным образом продолжают жить в нас и в наших потомках вечно.

Вот еще такой момент.

На сцене Малого зала консерватории Даша играет Шостаковича. Новая непонятная музыка. Публика в недоумении, но дружно аплодирует.

У подъезда консерватории толпа друзей и почитателей музыкантов. Зискинд с букетиком ландышей и Степа ждут здесь Дашу.

— Николкин, я принял историческое решение, — говорит Зискинд. — Я бросаю курить и женюсь на Дарье. Сейчас куплю последний табак — и все. Я быстро. Подержи.

Отдает ландыши Степе и бежит по улице.

Забежав за угол, Зискинд устремляется к киоску Моссельпрома. Продавщица в киоске сидит полненькая, но очень ничего. Ветреный Зискинд приникает к окошечку, вперяет в продавщицу пронзительный взгляд донжуана — и готов стих:

— О, папиросница из Моссельпрома,
Мгновение назад мы были незнакомы,
Но этот краткий миг покупки табака
Войдет в поэзию на долгие века.

— Болтун ты, Зискинд, — говорит продавщица, — и больше ты никто.

Вот так. Она его знает. Зискинд, как многие поэты, очень любил девушек. И не пропускал ни одной.

Он готов зачитать ей следующую строфу экспромта, но тут двое в штатском подходят к нему сзади и крепко берут под руки.

— Гражданин Зискинд? -Да?

— Вы арестованы.

— За что?

Они не объясняют за что, а просто ведут к поджидающей у тротуара машине.

— Ребята, это ошибка! — весело говорит им Зискинд. — Я свой. Я наш. Сейчас все выяснится. Но мне надо предупредить. Меня за углом девушка ждет. Фактически жена. Отпустите на секундочку сказать! На одну короткую секундочку!