Никто не знает ночи - Браннер Ханс Кристиан. Страница 21
Женщина у него на коленях пустилась в нежности: она прикусывала мочку его уха; приложившись губами к его губам, она медленно скользила по ним из стороны в сторону, она вонзалась острыми ноготками ему в затылок. Томас невольно усмехнулся, до того это походило на старательно затверженный урок, на ненатуральные взрослые речи в устах ребенка.
– Сиди тихонько, – повторил он, притягивая ее голову к своему плечу, но она не унималась, продолжая рассусоливать о любви, о любви…
– Ах, Том, если б ты захотел моей любви, ну хоть чуточку, мне кажется, я бы научилась тебя любить. А другого я больше не хочу, не могу я больше…
– Чего другого?
Она теснее приникла к нему.
– Нет, – прошептала она, – не спрашивай. Сейчас я ничего не скажу, мне страшно. Сперва я хочу быть твоей. Сперва ты будешь меня любить.
– Ладно, сиди тихо, – сказал он, прижимая ее к себе. – И думай про мою любовь. Я любил тебя долго-долго, целую ночь, ты забыла?
– Я ни о чем другом и не думаю, – прошептала она. – Все время стараюсь думать только об этом, но…
– Но что? – спросил он. – То, другое? О нем мы не будем говорить. Я знаю, что это такое, но мы не будем об этом говорить.
– Знаешь? Ты?… – Юбка зашуршала, она распрямилась и уставилась ему в лицо, зрачки ее были как два темных озерка в темноте.
– Нет, нет, об этом мы не будем говорить.– Он снова притянул ее к себе. – Я люблю тебя, ты любишь меня, мы полюбили друг друга с той минуты, когда я впервые увидел, как ты танцуешь, и будем любить друг друга всегда. Теперь война скоро кончится, и мы вдвоем бежим отсюда в такое место, где никто нас не знает, в другую страну, в другой город, в Париж, а? Как тебе Париж?
– Да ну, Том, я же совсем не об этом…
– Париж, – продолжал он, – столица столиц. Сейчас он пал, но он не разрушен. Париж всегда останется Парижем. К весне война кончится – и вот мы с тобой любим друг друга в Париже. Мы бродим по набережным и смотрим на рыболовов, которым никогда ничего не попадается на удочку, – к тому времени они уже снова будут там стоять. Мы сидим перед «Кафе де ла Пэ» среди всех богатых иностранцев – к тому времени они уже снова будут там сидеть, мы стоим под Триумфальной аркой, где горит огонь на могиле Неизвестного солдата – его не гасили, он все
. время там горит, я знаю из газет. Мы гуляем под каштанами вдоль Сены, мы гуляем под платанами по широким бульварам, сейчас все деревья в Париже особенно красивы, потому что во время войны не было автомобильного движения, об этом писали в газетах…
– Том, замолчи, при чем тут Париж, я никогда не была в Париже.
– Тем лучше, вместе с тобой и я буду смотреть на него новыми глазами. Вообрази, мы сидим в парке и целуемся – среди всех других целующихся парочек, мы отправляемся в Булонский лес и любим друг друга у озера, на прибрежных склонах – среди всех других любящих парочек, мы заходим в наш трактирчик, где нас принимают так, как в Париже принимают только влюбленных, мадам и месье улыбаются нам, и мы тоже в ответ улыбаемся и уверяем, что в жизни не пробовали такой замечательно вкусной… Погоди, дай мне договорить, – сказал он, придерживая ее за руки, – такой замечательно вкусной курятины, мы сидим с тобой в золотые часы на террасах кафе и потягиваем дюбонне, и перно, и амер пикон – все это, конечно, снова появится, – а потом возвращаемся домой, в свой дешевенький гостиничный номер с крупным цветастым узором на обоях, чересчур аляповатых, чтобы быть красивыми, мы любим друг друга на французской кровати, занимающей всю комнату, мы любим утром, и днем, и ночью, и опять утром…
– Пусти меня, Том. Ты надо мной насмехаешься.
– Я не насмехаюсь. Я тебя люблю. Мы любим друг друга. Но ты права, любимая, Париж – это тривиально, слишком уж много влюбленных побывало там до нас, к тому же это недостаточно далеко, но теперь война скоро кончится, через год-два жизнь войдет в обычную колею, корабли опять будут плавать, и тогда мы на каком-нибудь торговом судне поплывем с тобой в Средиземное море и будем приставать в испанских и итальянских портовых городках – к тому времени Испания и Италия вновь станут самими собой, – или нет, мы уплывем прочь из Европы, уплывем из холодных в жаркие края, представь себе, любимая, ночью мы лежим под открытым небом на ложе из спасательных поясов и видим, как одни созвездия скрываются, а другие созвездия восходят над нами, пока мы с тобой любим друг друга и вдвойне наслаждаемся нашей любовью, потому что это опасно: хотя война уже кончилась, но ведь милы еще иногда попадаются, представляешь, мы вдруг наскакиваем на мину – и в буквальном смысле возносимся на небеса в миг нашей любви! Это ли не прекрасная смерть? Но нет, мы с тобой, конечно же, не умираем, в миг любви умереть невозможно, мы просто терпим кораблекрушение посреди Тихого океана, и волны выносят тебя и меня, единственных, кто остался в живых, на счастливый остров, где живут счастливые туземцы, украшающие головы цветочными венками. Возможно, это остров, где люди вообще не слыхивали о войне, такие острова, наверно, еще есть, или представь, что к тому времени разразилась новая война, еще более ужасная, которая уничтожила весь цивилизованный мир, а мы даже не подозреваем об этом, мы себе танцуем танец цветов на синем берегу, под лунным сиянием, мы любим друг друга сутки напролет в хижине из пальмовых листьев, а между тем…
– Том, ну хватит тебе болтать чепуху. Зря ты думаешь, что я такая дурочка. Я прекрасно понимаю, как глупо парить в империях.
– Где, где парить? – Томас рассмеялся. – Ты права, любимая, глупо парить в эмпиреях. Никуда мы из Дании не поедем, мы укроемся от всех в деревенской глуши, среди простых неиспорченных людей, представляешь себе, разведем фруктовый сад, или будем держать домашнюю птицу, или… Погоди, не перебивай меня, – сказал он, придерживая ее за плечи, за хрупкие детские плечики, – что же, мне и помечтать нельзя, людям должно быть позволено мечтать. Так на чем бишь мы остановились? Ах да, усадьба, деревенский дом со смолеными балками, штокрозы вдоль стен и большой сад со старыми деревьями, просторная горница с низким потолком, где мы с тобой, усталые после дневных трудов, коротаем вечера, сидим у очага и ни слова не говорим, просто чувствуем, как мылю…
Она рывком высвободила руку и закрыла ему рот.
– Да замолчи же, Том. Ты должен мне помочь, слышишь? Ты надо мной насмехаешься, я знаю, не считаешь меня за человека, но все равно, ты должен меня спасти.
– Как же тебя спасти?
– Хотя я тебе ни капельки не нравлюсь и, по-твоему, я просто дурочка, но, пожалуйста, Том, попробуй… постарайся… вернуть меня к жизни.
– Вернуть к жизни?
– Господи, я же все-таки женщина. Скажи мне, что я – женщина.
– Ты женщина.
– Самая обыкновенная, нормальная женщина, скажи.
– Самая обыкновенная, нормальная женщина.
– Ну так поцелуй меня, Том.
Она опять принялась за свои мертворожденные фокусы: вонзалась в него ногтями, целовала с открытым ртом, просовывала язык между его зубами… Едва сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, он зажал ее голову в своих ладонях и слегка отодвинул от себя. Теперь здесь было не так тёмно, свет из большой гостиной падал прямо на ее узкое детское личико: губы обиженно поджаты, глаза широко раскрыты. Он поцеловал ее в лоб, в выпуклый, как яйцо, детский лоб, он попытался поймать ее взгляд, но зрачки расплывались под длинными трепещущими ресницами, мерцая оловянным блеском. Опять они ее напоили, подумал он и вспомнил ее шаткий спотыкающийся танец нагишом. Соня, которая не умеет танцевать, хотя и любит, хотя это единственное, что она любит.
– Соня, – сказал он, – посмотри на меня, Соня. – И она попробовала, но ничего у нее не вышло, лицо задергалось. – Ну же, посмотри на меня, – повторил он, – улыбнись мне, Соня. – Если бы она посмотрела на него и улыбнулась, возможно, ему бы удалось заставить ее замолчать. И она сделала еще одну попытку, по-детски храбро попробовала улыбнуться, но лицо скривилось, она обхватила Томаса обеими руками за шею и опять приникла к нему, ее волосы, вздрагивая, щекотали ему щеку, она тихо, почти беззвучно плакала.