Пока нормально - Шмидт Гэри. Страница 35
Потом он объявил нам, что завтра нас ждет потрясающий финал занятий по борьбе и по волейболу.
Просто блеск.
И вот в пятницу, последний день учебы перед рождественскими каникулами, Так Называемый Учитель Физкультуры сказал нам, что выбрал пары для борьбы случайным образом: написал наши фамилии на клочках бумаги и перемешал их у себя в шапке. Он поднял планшет и сказал, что будет вызывать нас бороться по очереди, начиная с первой пары.
Угадайте, кто оказался в первой паре.
В противники мне достался Альфред Хартнет. И вот вам еще одна загадка: как по-вашему, Альфред Хартнет весил примерно столько же, сколько я, или примерно в шестнадцать раз больше?
Когда Так Называемый Учитель Физкультуры вызвал меня, а потом Альфреда Хартнета, он ухмыльнулся, а потом отложил планшет и откинулся на спинку сиденья.
– Начали, – сказал он.
Даже если бы я очень старался, толку от этого было бы немного. Думаете, я вру? Альфред просто положил на меня руку, и я очутился на мате. Между прочим, это была его левая рука – та, что послабее. Он, вообще-то, нормальный парень.
Так Называемому Учителю Физкультуры показалось, что ничего смешней и быть не может.
После урока он ушел к себе в кабинет и оставил двоих учеников – меня и Альфреда Хартнета, которые так его насмешили, – сворачивать маты на рождественские каникулы. Это было не слишком противно, поскольку, как вы, наверное, помните, их вымыли всего за день до этого. Когда мы закончили, то пошли в раздевалку, и по дороге я увидел, что Так Называемый Учитель Физкультуры забыл на скамейке свой планшет вместе с бумагой.
Я посмотрел на планшет.
Наверное, вы уже догадались?
Там не было ни одной фамилии.
Так Называемый Учитель Физкультуры все наврал. Он выбирал пары совсем не случайно, урод.
Я перевернул листок.
Чисто.
– Эй, Альфред, – сказал я.
Перевернул другой.
Но следующий листок не был чистым.
Там был рисунок. Джеймс Рассел в прыжке под баскетбольным кольцом. За ним можно было различить всех ребят из его команды.
Думаете, я вру? Похоже, Так Называемый Учитель Физкультуры знал кое-что о Композиции На Нескольких Планах Одновременно.
Я перевернул и этот листок.
Отис Боттом, висящий посередине каната с таким видом, что было понятно: никто и никогда не сможет заставить его подняться выше.
Еще листок.
Я. Бегу.
Еще.
Вся наша команда шлепает по волейбольным мячам.
Еще.
Вся наша команда, но теперь играет в волейбол по-настоящему. Я подаю. Футболки на мне нет. И татуировки тоже.
На этот листок я смотрел дольше.
Потом перевернул еще несколько, почти до самого конца.
И замер.
Низкая дорога в высокой траве.
Тела. Много тел. Все лежат как попало, целыми кучами.
Другой листок.
Вьетнамец, старый и морщинистый. Мертвый. Его глаза открыты, а сам он, скрюченный, лежит на дороге. За ним девочка без одежды, тянется к его руке. Но она так и не дотянулась.
Другой листок.
Мальчишка моложе меня. Под ним смятая соломенная шляпа. Его лицо – то, что от него осталось, – с испуганным глазом. За ним горят хижины. По всей дороге к хижинам – тела. А внизу надпись: «Милай» [8]. И еще: «Я был там».
– Кто тебе позволил, Свитек?
Это был голос Так Называемого Учителя Физкультуры. Он пронесся по залу, как гроза по долине, и выхватил планшет у меня из рук.
– Кто разрешил тебе трогать мои личные вещи?
– Никто, – сказал я.
– А ну вон отсюда! – Пронзительный крик сержантским голосом. – Немедленно! И никогда больше не смей трогать мои вещи! Понял? Вон!
Я пошел переодеваться.
А позже в этот же день мисс Купер – я ее не просил, наверное, так просто совпало, – мисс Купер написала мне освобождение от физкультуры, чтобы я мог продолжать вместе с ней работу над Программой борьбы с неграмотностью.
Так что потрясающий финал занятий по волейболу прошел без меня.
Лукас вообще говорил мало, а если рядом был отец, то он и вовсе молчал. Обычно он говорил, если рядом была мать. Иногда я слышал их поздно ночью, в тишине и в темноте. Они тихонько разговаривали, потом замолкали, потом начинали снова. Иногда плакали. Каждый вечер, когда они оставались одни, мать меняла повязку, которая закрывала Лукасу глаза. Потом мы слышали снизу ее негромкий оклик, и Кристофер спускался, чтобы принести Лукаса наверх, в нашу спальню.
Он не рассказывал, что с ним случилось – как он потерял ноги, а может быть, и глаза. Иногда я входил в кухню, и он сидел там у стола, подставив лицо под солнечный свет, как будто хотел разглядеть его тепло. А иногда можно было увидеть, как он пытается приподнять в кресле свое тело, как человек, который пробует справиться с тяжелым грузом, – да так оно, в общем-то, и было. Иногда ему приходили письма от тех, с кем он служил, или от врачей и сестер, которые лечили его после ранения. Я сказал ему, что мог бы читать их вслух. Но он ни разу меня не попросил. Он сказал, чтобы я их все выкидывал, но я не послушался.
Его культи болели, а иногда он наклонялся туда, где раньше были его ноги, – хотел почесать их, но чесать было нечего. Только он все равно старался, а потом бросал и закрывал руками лицо, и вы видели, как он напрягается изо всех сил, лишь бы заставить себя не думать, что все пропало и спасения уже нет.
Нам велели возить Лукаса к доктору в Нью-Йорк через каждые две недели, и так неизвестно сколько, но отец сказал, что не может мотаться через весь штат по два раза в месяц. Тогда мы нашли в Кингстоне доктора, который согласился осмотреть Лукаса, а когда отец во время первого же посещения поднял страшный шум насчет того, сколько это стоит, доктор сказал, что у него тоже сын во Вьетнаме, до сих пор – он там работает санитаром. Поэтому он будет лечить Лукаса бесплатно, пока его сын оттуда не вернется, а отец сказал, что не надо ему никакой благотворительности, черт бы ее драл, и доктор перестал с ним разговаривать и сказал Лукасу, что осмотрит его еще через две недели, а пока пусть делает вот эти упражнения.
Но Лукас их не делал.
Через две недели, как раз перед началом школы после рождественских каникул, мы снова поехали в Кингстон, и у того доктора оказался еще глазной доктор, который ждал нас. Отец сказал, что его не надуешь и он не взял с собой денег, так что, если они думают… Глазной доктор повернулся к нему спиной и размотал повязку, которая была на глазах у Лукаса.
Потом он повернулся к отцу.
– Высказались? – спросил он.
Это был первый раз, когда мой отец видел Лукаса без повязки. И я тоже.
Ожоги по всему лицу. Та кожа, которая осталась, блестела и была натянута туго-туго. Брови и ресницы пропали – казалось, навсегда. И все выглядело влажным и как будто ободранным.
Похоже было, что он уже никогда не вернется в небо.
На Рождество, как вы понимаете, в нашем доме не было большого веселья. Накануне отец ушел куда-то вместе с Эрни Эко, а Лукас не захотел идти на праздничную мессу, так что Кристофер остался с ним и мы пошли туда вдвоем с матерью. Елки у нас не было, и если бы мистер Баллард не прислал всем своим работникам ветчины, мы, скорей всего, ужинали бы размороженными гамбургерами. Подарки? Да какие там подарки!
Так вот, я пошел в церковь Святого Игнатия. Как обычно, было мокро и холодно – и внутри, и снаружи, хотя внутри горело столько свечей, что я даже удивился, как они все влезли в один маленький зал. Впереди стояли два пихтовых деревца, и их аромат смешивался с восковым запахом свечей. А рядом с алтарем стояла колыбель, накрытая голубым покрывалом. Еще там был хор красивых мальчиков с красивыми прическами и в красивых беленьких мантиях – они пели «Вести ангельской внемли» такими красивыми голосами, как будто на свете только и есть что сплошная красота. И я вспомнил Лукаса, как он сидит дома в своей коляске, поэтому я просто не понял, когда мать обернулась ко мне и сказала – погромче, чтобы красивая музыка органа и красивое пение не помешали мне разобрать ее слова:
8
Милай – деревня, где американцы совершили массовое убийство мирных жителей во время Вьетнамской войны.