Дела и ужасы Жени Осинкиной - Чудакова Мариэтта Омаровна. Страница 33

После этого Заявления уже нельзя стало говорить вслух о том, о чем многие говорили, хоть и вполголоса, — что в последние недели ко всей западной границе страны стягиваются немецкие войска и что нам надо бы тоже подумать на всякий случай об обороне.

Теперь все должны были успокоиться и продолжать работать, а те, кто в отпуске, — спокойно отдыхать. Большинство так и поступили. Многие как раз после этого отправились отдыхать вместе с детьми — на Украину, в Крым и на Кавказ. И немало было тех, кто уже никогда не вернулся в свой дом.

Но отец Жениной бабушки, которого Женя знала только по фотокарточкам и по рассказам мамы, нередко вспоминавшей своего дедушку, поступил совсем по-другому.

Тут надо заметить, что вообще-то он был членом той самой единственной партии, которая правила в тогдашней России, и верил, что вместе с этой партией строит социализм — самую лучшую жизнь для людей. И даже постепенно сам искренне поверил, что в Советском Союзе уже живут лучше, чем в других, капиталистических странах. Да и как было не поверить, когда об этом целыми днями говорило советское радио и писали советские газеты, а ни в какой другой стране он ни разу в жизни не был и никаких других газет не видел?…Как же он был изумлен и даже ошеломлен потом, четыре года спустя, когда, шагая рядовым пехотинцем по дорогам поверженной Германии, увидел, что там в любой деревне в каждом доме — стиральная машина, холодильник и пылесос, про которые в Советском Союзе тогда и не слышали… Да и сами деревни его поразили. Ничем не были они похожи на те деревни с покосившимися заборами и вросшими в землю до окон избушками, десятки и сотни которых миновал он, меся сапогами грязь, когда продвигался с боями к западной границе, отвоевывая назад свою страну.

Но это было уже в 1945-м. Тогда же, в 1941-м, прадед Жени, сорокалетний мужчина, безраздельно верил своей партии, в которую вступил восемнадцатилетним юношей еще во время Гражданской войны. Особенно же он верил каждому слову Сталина. Да и как, скажем вновь, было не верить, если каждое его слово тысячи раз повторялось во всех газетах, и тысячи раз пояснялось, сколько мудрости в этих словах? И не было во всей стране такой газеты, не говоря уже про трибуну на каком-нибудь собрании, где можно было бы выразить хоть каплю сомнения в этой мудрости.

…Отец его был давно арестован как «враг народа» и, сообщили сыну так называемые органы, отправлен на десять лет в лагерь «без права переписки» (что это означало расстрел, стало известно много позже, уже после смерти его старшего сына, так и не узнавшего от своей партии, что она сделала с его отцом).

Не имея с тех пор об отце никаких известий (и никогда от него не отрекаясь — а публично отрекались от «врагов» многие), сын был уверен, что случившееся — трагическая ошибка, которая постепенно будет исправлена. Доверия к своей власти он не потерял.

Но 14 июня 1941 года этот убежденный коммунист поступил странно.

Внимательнейшим образом прочитав заявление ТАСС, где высшая власть требовала от него, всегда верно ей служившего, поверить ей, что никакой войны не будет, и убеждать в этом не верящих, он на этот раз не послушался.

Отец четверых детей, с радостью узнавший две недели назад от жены, что они ожидают и пятого, он не разумом даже (ведь разум-то его, повторим, был подчинен партии), а каким-то инстинктом, что ли, тем, что заставляет любого зверя защищать от опасности своих детенышей, понял или почувствовал, что война на пороге.

Он не думал, что Сталин обманывает его, как и всех людей страны. Не думал он также, что Сталин ошибается, веря Гитлеру (которому давно не верил никто в мире), — и тем подвергает страшной опасности миллионы жизней соотечественников. Точнее, Жениному прадеду и в голову не могла тогда прийти мысль, что Сталин может ошибаться — он был, можно сказать, под гипнозом мифа о мудрости и непогрешимости вождя.

Просто он мгновенно понял, что именно он лично должен сделать сейчас же.

Ни минуты не медля, он отправился на телеграф и дал жене телеграмму, требуя срочного возвращения семьи в Москву. Большего он написать в телеграмме не мог.

Он понимал, что Москва дальше от границы, чем Крым, что до нее сразу не доберутся и вообще столицу будут защищать. И что дома семья будет в большей безопасности, чем в Крыму.

Позже, когда Ася подросла, мама рассказывала ей:

— Когда он нас вывозил (мы ехали вторым эшелоном, ушедшим в эти дни из Евпатории, — рассказывали, что первый разбомбили от головы до хвоста…), — всю дорогу меня ругал: «Если бы ты меня послушалась, я бы давно был на фронте! А теперь с вами должен возиться!»

Привезя семью в Москву, он вскоре ушел на войну добровольцем.

Женина бабушка помнила затемненную Москву на исходе лета, прохладные ночи и темное небо в лучах прожекторов, старающихся нащупать вражеские самолеты. Ночь… Она спит на неразобранной кровати одетая, в синих шерстяных колких рейтузиках — непривычно. Очень не хочется просыпаться среди ночи под вой сигнала тревоги по репродуктору. Мерный голос диктора — «Граждане, воздушная тревога, воздушная тревога! Спускайтесь в бомбоубежище!» и нежный мамин голос: «Вставай, Асенька!» Ася говорит плаксиво: «Опять тревога!», прижимает к груди куклу и покорно идет по лестнице с четвертого этажа. Потом ее подхватывает на руки самый старший, пятнадцатилетний брат и бежит по темному двору, и она видит, задрав голову, как черное небо озаряется вспышками — это наши зенитки стреляют по немецким самолетам, прорвавшимся к Москве и летящим над городом. В ту ночь тревога была четыре или пять раз.

Это случилось 22 июля — ровно месяц спустя после начала войны столицу отправились бомбить 220 немецких бомбардировщиков. Но бомбили город только несколько самолетов — остальных зенитчики до Москвы не допустили.

Под воспоминания о бабушкиных рассказах Женя задремала и почти две трети дороги до Омска проспала — бессонные сутки в Оглухине, пожалуй, равнялись трем бессонным ночам. Засыпая, она только заметила на указателе длинное слово, начинающееся со «Сладко…» А что там было сладко — прочесть не успела. Когда же проснулась, увидела, что они переезжают реку Ишим. На мосту, там, где кончился новый асфальт, лежал брус, на нем подпрыгнули с легким треском, и Женя, еще спросонок, явственно услышала, как машина сварливо проскрежетала: «Начинается!..»

Была уже ночь. Ясно стало, что до Омска они доберутся не раньше, чем на рассвете. Надо было на свежую голову до встречи с адвокатом привести в порядок свои мысли и упорядочить в голове все факты, которые удалось установить и которые должны были послужить оправданию Олега.

Дела и ужасы Жени Осинкиной - i_047.png

Итак, у них на руках была записка Олега и объяснение Лики о том, что записка адресована ей и ей же показана при личной встрече. При ней спрятана в карман ватника — и там же найдена Женей в присутствии всех ее несовершеннолетних друзей и двух взрослых водителей.

Конечно, лучше, чтоб записку вынимали из кармана оперативники, да в присутствии понятых. Но у членов Братства не было возможности действовать иначе, чем они действовали.

Во-вторых, имелись два свидетеля, подтверждающих алиби Олега, — о них на судебном процессе известно не было. Письменные показания Лики ясно говорили о том, что большую часть той ночи, когда произошло убийство, и уж во всяком случае те самые часы, когда оно произошло, Олег провел в ее доме.

В-третьих, появились какие-то новые факты, возможно, относящиеся уже к самому убийству. Фурсику удалось установить, что негатив принесла девчонка по имени Виктория, по фамилии Заводилова. Правда, квитанцию ей хозяин ателье не выписывал — она была его знакомая, училась в одном классе с его младшим братом. Как к ней попал этот негатив — было пока неизвестно. Но отпечаток с него был теперь у Фурсика на руках.

Ни Фурсик, ни Женя, вообще никто на свете еще не знал о том, что произошло накануне в доме Заводиловых.

Увидев на пальце Виктории кольцо ее убитой сестры и очевидное замешательство на лице дочери в тот момент, когда она перехватила его остановившийся на кольце взгляд, Игорь Заводилов хрипло выговорил: