Из старых записных книжек (1924-1947) - Пантелеев Леонид. Страница 34

- А может, и убежал бы.

* * *

Все эти дни ходил и повторял: "Феоктистов". Что это мне напоминает? И вспомнил.

В годы далекой юности моей, когда я работал на кухне ресторана "Ново-Александровск", нашим шефом, главным поваром, был Иван Феоктистович. Другого повара звали Иван Мартыныч.

Иван Феоктистович был, что называется, прямой противоположностью того ходячего представления о поварах, которое складывается у нас с детства: розовощекий веселый толстяк в белом колпаке - такими изображали их на банках с какао, на журнальных карикатурах...

Иван Феоктистович был сухощавый, даже со слегка провалившимися щеками, высокий, характером был меланхолик. Почти ничего не ел. Когда не работал, сидел у открытого окна кухни и пил вприкуску чай.

Глаза полузакрыты. Голос сонный.

В конце двадцатых годов я встретил Ивана Феоктистовича на Вознесенском.

- Что, Ленька, - сказал он, пожимая мне руку, - говорят, ты писателем заделался, книжки пишешь?

- Да, Иван Феоктистович. Пишу.

Он поморщился, покачал головой.

- Напрасно.

Я оробел.

- А почему напрасно?

- Из тебя, ты знаешь, ха-роший бы повар вышел. Честное слово. Правду говорю.

Кто знает, может быть, и прав был Иван Феоктистович.

А другой повар - Иван Мартынович - невысокий крепыш, черноволосый, ловкий и шустрый, балагур и просмешник - чем-то похож был на итальянца. Этакий ярославский Фигаро в белоснежном колпаке.

* * *

К. сказала мне, что получила на днях бандероль - рукописи Елены Яковлевны Данько{391}. Их прислал в Союз писателей начальник какой-то маленькой железнодорожной станции в Сибири, где скончалась от дистрофии Елена Яковлевна. Там же, кажется, умерла и сестра ее Наталья Яковлевна.

Вчера я попробовал писать о сестрах Данько, о моих встречах с ними в довоенном Петергофе. И о своем петергофском детстве.

* * *

Много я видел горького, и страшного, и жестокого за этот год. Сердце, казалось бы, должно было очерстветь, охладеть, ожесточиться. Но нет - не черствеет, не теряет способности сжиматься больно.

Вчера ночью осколок немецкого снаряда убил дядю Мартина - мужа Нины Васильевны. Его я никогда не видел (только на фотографии), с нею почти не знаком - она живет не здесь, а на Литейном. Мартин Иванович дежурил ночью у ворот завода, снаряд разорвался в двух шагах от него.

Сегодня я сидел в саду под яблоней и видел, как шла - от трамвайной остановки к сестрам - Нина Васильевна. На глазах у меня она прошла всю площадку перед дворцом. Я все это сердцем, а не глазами видел, окаменевшее, сведенное судорогой лицо, согнутые, ссутулившиеся плечи. Идет, как сомнамбула. Каждый шаг, как удар сердца.

Я поднялся. Она заметила меня, кивнула, прошла...

* * *

Была Ляля. В Ленинград приехал Фадеев. Хочет видеть меня. Ляля слышала разговор его с К., набралась храбрости, вмешалась, сказала, что Пантелеев лежит в той же больнице, где лечится ее мать. Фадеев поручил ей передать мне, что, если я могу приехать, он будет меня ждать послезавтра в Союзе писателей, если не могу, он приедет ко мне в больницу сам. Я просил передать, что постараюсь быть в Союзе. Ляля сидела со мной и с мамой часа полтора. Послезавтра маму выписывают. Ляля забрала ее пожитки.

Вспоминали зиму. Ляля рассказала, как сдавала она в ноябре в убежище института госэкзамены Владимиру Григорьевичу Адмони.

- Приходилось кричать и мне и ему.

Бомбежка была очень сильная, массированная. Бомбы ложились где-то совсем рядом. Ведь их институт - под боком у Смольного.

* * *

Вчера хоронили мужа Нины Васильевны, погибшего на посту у ворот своего завода. Утром сегодня гулял по Острову с Таней Пластининой. Она говорит:

- Я вчера ехала на этом грузовике с гробом и думаю: "Все-таки как ужасно, что нет бессмертия!" Может быть, Алексей Иванович, оно все-таки есть? А?

- Может быть, Таня, - сказал я.

В больших красивых и всегда таких веселых глазах девочки стояли слезы.

* * *

...Фадеева я видел впервые. Какой он?

Высокий. Еще молодой, но уже седоголовый. Румяное, как бы обветренное или даже ошпаренное лицо. Такие лица бывают у людей, которые перегрелись на солнце. Глуховатый голос. Тоненький, какой-то не по росту, не по возрасту и не по чину - смех.

Начал с того, что предложил мне уехать в Москву.

- Хватит вам здесь маяться.

Дней через десять он возвращается в Москву - предлагает лететь вместе. Я сказал, что подумаю. Предложение слишком неожиданное. Мне не хотелось бы покидать Ленинград. Кроме всего у меня здесь семья: мать и сестра.

- Устроим вызов и для них. Подумайте. И Маршак тоже вам очень советует.

Между прочим, о том, что было со мной, - ни одного слова.

Выхожу из Союза в полной растерянности.

* * *

На Литейном встречаю Н.Л.Дилакторскую.

- О Хармсе знаете? Слыхали?

- А что такое? Нет, не знаю.

Оглянулась.

- Даниил Иванович умер. Там...

Наталья Леонидовна - в гимнастерке и в пилотке. Мощную грудь ее перетягивает портупея. Она с первых дней войны в армии.

Сообщение о чьей-либо гибели не обжигает, не ударяет, как ударяло когда-то. И все-таки...

Шел и вспоминал нашу последнюю встречу, последний разговор. И многое другое.

Все-таки лет двенадцать связывала нас - нет, не дружба, а очень большая душевная близость.

* * *

Мама и Ляля и слушать не хотят об отъезде. А я - я не спал ночь и под утро принял решение: еду. Прийти к этому решению было не легко. Куда проще было бы сделать это осенью. Ведь я не только маму и Лялю оставляю. И не только "землю отцов". Понять меня может только тот, кто пережил вместе со мной минувшую зиму. Вероятно, это громко звучит, но у меня впечатление, что я совершаю грех, изменяю не живым, а мертвым... И все-таки решил ехать. Немалую роль сыграло тут письмо Т.Г.Габбе, которое она написала мне перед своим отъездом. "Всему свое время, - писала она. - Время ждать и терпеть и время действовать". "Пришло время действовать".

* * *

Не мог до сих пор не только рассказать об этом, но и просто записать, запечатлеть для памяти...

По нашей улице Восстания человек вез на санках не совсем обычную мумию. В один мешок или в одну простыню были зашиты два трупа: женщины и маленького ребенка. Ребенок лежал у матери на груди.

Назвать этот рассказ я хотел так: "Мадонна в осажденном городе". Но почему-то даже сейчас я с трудом выписал эти слова. Слишком громко, вычурно, литературно.

И вообще нет в природе слов, какими об этом можно рассказать. Это не писателю, а скульптору следует изобразить. Если будет когда-нибудь поставлен памятник погибшим в нашем городе - он видится мне именно таким.

* * *

Замечательные слова я прочел на днях у Марселя Пруста. Он пишет о настоящем добре и о подлинном милосердии. Когда ему "доводилось встречать, в монастырях например, подлинно святые воплощения деятельного милосердия, то у них бывал обыкновенно живой, решительный, невозмутимый и грубоватый вид очень занятого хирурга, лицо, на котором невозможно прочесть никакого соболезнования, никакой растроганности зрелищем человеческого страдания, никакого страха прикоснуться к нему, лицо, лишенное всякой мягкости, непривлекательное и величественное лицо подлинной доброты".

Но ведь то же можно сказать и о подлинной скорби.

* * *

Отъезд со дня на день, с недели на неделю откладывается. Какие-то дела задерживают Фадеева.

В столовой Дома писателей, где я теперь получаю "дополнительный суп", ко мне подошла пожилая дама, маленькая, очень милая, бойкая, но, пожалуй, за этой бойкостью скрывающая застенчивость.

- Познакомимся. Нам с вами и с Александром Александровичем Фадеевым предстоит лететь на одном самолете в Москву. Я - Жихарева. Ксения Михайловна.

Имя это я знаю с детства. Переводчица Гамсуна.

* * *

Вчерашний вечер провел у Пластининых. Была еще Марья Павловна Семенова, завмедчастью больницы.