Тридцать три - нос утри - Крапивин Владислав Петрович. Страница 58
– Нет. Мы в пятом классе будем. А может быть, английский, я не знаю...
– Дело в том, что “Циммеркнабе” по-немецки как раз и означает “комнатный мальчик”. Не исключено, что какой-то предок Рудольфа – из тех немцев, что приехали в Россию искать счастья еще при Екатерине Великой – действительно был комнатным служкой в чьем-то поместье... И вот здесь, на даче, эти “друзья” Рудольфа своими стихами как бы предсказали ему на всю жизнь: быть тебе слугой и шутом. Так мне, пор крайней мере, показалось.
Я не выдержал и крикнул:
“Рудька, встань! Уйди! Они же издеваются”!
А он сидел и улыбался.
Лидочка повернула ко мне хорошенькое личико.
“Петя, да что с вами? Мы ведь шутим!”
Тогда я вскочил со скамейки и убежал в сад, в самую глушь. И ужинать не пошел. А ночевал на сеновале. Меня сперва искали, окликали, потом оставили в покое. Видно, решили: перебесится мальчик и остынет... Взрослые в наши отношения не вмешивались. Наверно, считали, что свои дела дети утрясут сами...
На сеновале я всю ночь сочинял стихи. Горячие и романтические, в духе Михаила Юрьевича Лермонтова. Сперва для Рудольфа:
Потом Вениамину Крутову и его друзьям и сестрам:
“Нагого” – то есть нищего, голого, голодного. Никому не нужного...
Ранним утром я пришпилил бумагу к столбу веранды – кухонным ножом! – и отправился в Верхний Бор, на пристань... Стихотворные строчки все прыгали в голове, а в горле скребло от горечи прощания и от слез.
Я теперь, Виня, понимаю, что стихи были смешные и неуклюжие, но...
– Хорошие стихи! Справедливые! – Винька всей душой переживал страдания гимназиста Пети. Словно сам этим Петей сделался!
– Ну... хорошие или нет, а тогда я излил в них всю свою обиду, все терзания...
Повесил я на палку узелок с вещами и ботинки, положил палку на плечо, подвернул свои гимназические штаны и зашагал по лесной дороге. В кармане у меня была кое-какая мелочь, я знал, что на дешевый палубный билет до города хватит.
Часа через два, на полдороге, догнала меня бричка с кучером Мироном. Сытый такой бородатый дядька.
“Так что велено вас, – говорит, – подвезти...”
Я обрадовался, в бричку влез.
“Ладно, – говорю, – поехали”.
А он заворачивает.
“Ты куда, Мирон? Пристань не там!”
“А мне велено не на пристань, а на дачу”.
Я кубарем с брички. Он – ко мне и руки растопырил:
“Не балуйте, сделайте одолжение. Потому как приказано доставить непременно...”
Я узелок и башмаки скинул в траву, палку наперевес:
“Только сунься!”
Ну, Мирон потоптался, да поехал назад. А меня вскоре догнал на телеге мужичок из ближней деревни. “На пристань, гимназист? Садись, чего зазря ноги бить...”
Доехали. Купил я билет на пароход “Рюрик”. Он, кстати, и теперь еще ходит, под именем “Дзержинский”... И к вечеру был я дома.
– А дальше? – после короткого молчания сказал Винька.
– А дальше было уже все другое. Как бы следующая страница жизни. Я будто разом повзрослел... С Рудольфом мы больше не вступали, как говорится, ни в какие контакты. Будто не замечали друг друга, и так до самого выпуска из гимназии. Потом он на время куда-то исчез. А я поступил на технические курсы при пароходстве... Хотел в инженеры, да политехнического института в нашем городе не было, а уехать я не мог: отец к тому времени умер, мама болела, а в доме еще младший брат и сестренка...
Однажды, в январе семнадцатого, незадолго до революции, мы с Рудольфом столкнулись на улице. Рудольф был в офицерской фуражке, но в штатском пальто. Может быть, он служил по военному ведомству в какой-то тыловой конторе. Мы... посмотрели друг на друга, отвели глаза и разошлись. До сих пор жалею, что не сделал к нему шага...
– Но он же... сам виноват.
– Не знаю, голубчик. Не думаю. Скорее всего, виноват в конце нашей дружбы я...
– Почему?!
– Не надо было там на даче оставлять его. Я, как ни крути, был покрепче характером, хотя и выглядел заморышем... Мы ведь тогда на берегу поклялись ни за что на свете не бросать друг друга...
– Но если он сам... приклеился к этим буржуям!
– Приклеился... Я, кстати, оказался прав, дружба его с компанией Венички к осени кончилась. Так что я мог торжествовать. Но торжества не было, только печаль, хотя и приугасшая. А иногда и совесть щипала: все-таки я его бросил... хотя и знал, что он слабовольный.
– Он и теперь слабовольный. Это Ферапонт говорит. Поэтому он и пьет все время.
– Грустно...
– А может... вам еще не поздно встретиться и помириться?
– Какой смысл? Мы оба уже не те. В лучшем случае посидели бы за рюмочкой да вспомнили бы детские годы. Два расчувствовавшихся старикана... Меня почему-то больше тревожит судьба этого малыша, Ферапонта. Не сгинул бы он по вине Рудольфа.
– Ферапонт ведь не слабовольный, хотя и маленький. Он... наоборот. А теперь еще и колдовство это... Вдруг поможет?
– Кто знает... Ладно, голубчик, укладывайся на диван. Смотри, уже рассвет в окнах.
– А вы?
– А я почитаю до утра. Бессонница...
Петр Петрович разбудил Виньку, когда часы “П.Буре” показывали восемь.
– Глотни чайку на дорогу и беги домой. А то как бы там не догадались о ночных похождениях...
Запивая чаем сухие ломтики с медом, Винька вдруг признался:
– Петр Петрович, а мне вчера тут привиделось такое... Будто женщина в окне, почти прозрачная. Стоит и руки вот так. Я чуть не помер... Вы никогда такого не видели?
Заведующий залом позвенел ложечкой.
– Видишь ли... те, кто приходят навестить нас оттуда , всегда кажутся прозрачными. Возможно, это была моя супруга Елизавета Кузьминишна. Решила повидать меня, да перепутала окна... Ну-ну, не открывай так рот, захлебнешься. Считай, что это утренняя шутка. Для зарядки...
Неоконченное представление