Неприкосновенный запас - Яковлев Юрий Яковлевич. Страница 16

Я наклонился к ведру и сделал глоток. Мальчишка тоже глотнул. Так мы пили вдвоем вкусную колодезную воду, словно поспорили, кто кого перепьет.

Меня стал сердить мальчишка. Я с удовольствием выпил бы все ведро, чтобы не видеть его. Пить я больше не мог - мне уже свело зубы от холода, - я размахнулся и вылил воду на дорогу. И угодил в курицу, которая недовольно закудахтала и побежала прочь. Я вылил воду, но двойник остался. И когда я шел по деревне, он все время давал о себе знать.

Я вдруг почувствовал, что долгое время не помнил многих событий своей прежней жизни. Люди, с которыми я жил когда-то рядом, отодвинулись далеко в пространство, а их очертания стерлись. Образовался провал. Пустота, от которой мне стало не по себе. Теперь этот нестриженый, со ссадиной на лбу приблизил далекое время. Я увидел свое детство со множеством подробностей.

Я вспомнил щели в бревнах над моей кроватью, сенник на лавке, занавески, прибитые обойными гвоздями, печную заслонку с отклепавшейся ручкой, рогатые ухваты. Я услышал скрип половиц - у каждой свой особый звук: старые потрескавшиеся доски были клавишами какого-то таинственного инструмента. Я реально ощутил запах топленого молока - клейкий, кисло-сладкий запах, который неожиданно вытекал из печи и вытеснял из дома все остальные запахи.

Я увидел маму. У колодца, с запотевшими ведрами. В соломенных лучах солнца.

Мой дедушка, Алексей Иванович Филин, был родом с Белого озера. Двенадцатилетним мальчишкой он пришел в Питер и назад в деревню уже не вернулся. Жил трудно. Много работал. После революции стал Героем Труда. Городская жизнь не убила в нем деревенского корня. Иногда с грустью рассказывал о молочной воде Белого озера, о пчелах, о лошадях, о том, как в деревне в большом чане варят домашнее пиво. Иногда, под хмельком, дедушка пел свои деревенские малословные песни.

Каждое лето мы с мамой ездили в деревню.

Городской человек редко встречается с землей. Земля скрыта от его глаз каменными плитами, застывшей лавой асфальта. Она покоится в глубине черная, бурая, красная, серебристая. Она задержала дыхание и затаилась. Городской человек не знает, чем пахнет земля, как она дышит в разные времена года, как страдает от жажды, как рожает хлеб. Он не ощущает, что вся его жизнь, его благополучие зависят от земли. Но переживает за сухое лето, не радуется обильному снегопаду. А иногда боится земли, как смутной, незнакомой стихии. И тогда в душе затихает необходимое, естественное чувство сыновней любви к земле.

В деревне мы с мамой ходили босиком. Сперва это было довольно трудно. Но постепенно на ногах образовались естественные подошвы, и ноги перестали чувствовать мелкие уколы. Эти подошвы верно служили мне - не снашивались, не протирались. Правда, их нередко приходилось заливать йодом. А перед сном - мыть.

Мать приучила меня к земле, как птица приучает своего птенца к небу, а белая медведица приваживает медвежонка к морю. На моих глазах черная земля становилась зеленой, потом разливалась легкая голубизна, потом мерцала бронза - так рождается лен. Мы с мамой дергали лен. Мама ловко скручивала жгут и вязала снопы-коротышки. У нее на голове был белый платок, как у деревенских.

Иногда мне поручали пасти корову Лыску. Тогда приходилось подниматься очень рано. И я сердился на Лыску, что она не дала мне поспать, шагая по холодной траве, дулся на нее. Мне даже хотелось ударить ее прутом... Она шла медленно, с коровьим достоинством, а самодельный жестяной колокольчик глухо потренькивал на ее шее.

Потом, в роле, я отходил. Я приближался к корове и прижимался к ее теплому дышащему боку - грелся. Иногда я разговаривал с Лыской. Рассказывал ей целые истории. Лыска не перебивала меня, она умела внимательно слушать и беззвучно кивала головой.

Голова у нее тяжелая, крупная. А глаза, большие влажные глаза, были чем-то опечалены. Лыска незаметно подходила ко мне и тыкалась в щеку розовым носом. Ее дыхание было громким и теплым. Она относилась ко мне покровительственно, как к теленку.

Временами я испытывал приливы любви к нашей корове. Тогда я уходил с ней далеко в поле, где росли клеверная кашка и горошек. Отыскивал глубокий буерак, опускался по крутому склону и рвал для нее лакомые зеленые побеги. Я сооружал "дымок": зажигал сухие гнилушки в консервной банке и размахивал около Лыски, чтобы слепни и шершни не одолевали ее. Лыска становилась священным животным, а я служкой с кадилом. Потом Лыску пришлось продать. Когда ее уводили со двора, она плакала. Все понимала. Испытывала горе. И тогда я дал себе слово, что, когда вырасту и буду зарабатывать деньги, куплю Лыску обратно. Я обещал это Лыске.

Нестриженый, со ссадиной на лбу, смотревший на меня из ведра, напомнил мне об этом невыполненном обещании. Он насмехался надо мной и молча, непрощающе упрекал в том, что я обманул Лыску. Обещал купить обратно и не купил.

Вообще мой нескладный двойник многое напоминал мне.

Я как-то спросил маму:

- У меня сердце светится?

- Ну как же оно может светиться, - возразила мама.

Я увидел светящееся сердце в кузнице. Кузница стояла на краю деревни. От нее тянуло запахом угольного дыма, и она сотрясалась от звонких прерывистых ударов. Я услышал, как с хрипом дышат кожаные мехи и как от их дыхания в горне с легким свистом пробуждается в углях огонь.

Кузнец был раздет до пояса. Его тело блестело от пота. На мокрой груди отражалось пламя горна. Кузнец взмахивал молотом, откидывал корпус назад и с силой обрушивал удар на кусок раскаленного железа. И каждый раз отблеск пламени вздрагивал. Я решил, что это просвечивает сердце. Оно горит внутри и просвечивает сквозь грудь.

Я показал маме светящееся сердце.

- Видишь? - сказал я шепотом.

- Вижу.

- От чего же оно светится?

Мама подумала и тихо сказала:

- От работы.

- А если я буду работать, мое сердце будет светиться?

- Будет, - сказала мама.

Я тут же принялся за дело. Я наносил дров, поворошил сено и даже вызвался пойти за водой. И каждый раз, окончив дело, спрашивал:

- Светится?

И мама кивала головой.

И еще нестриженый двойник со ссадиной на лбу напомнил мне, как он нашел на земле осколок снаряда и показал маме: