Грозовая степь - Соболев Анатолий Пантелеевич. Страница 5

Глава четвертая

— Вставай! — разбудил меня дед. — Дружки вон томятся.

Под окном — разбойничий свист. Я вскочил, прилип носом к стеклу. Проморгался. Так и есть: Федька и Степка. Отчаянно машут руками.

— Сейчас! — крикнул я, натягивая на ходу штаны. Схватив горбушку хлеба, выскочил на улицу.

— Дрыхнешь? — зловеще спросил Федька и уставился на меня страшными глазами.

— Дрыхну, — сознался я.

— Дрыхнешь? — еще зловещее спросил Федька и еще больше вытаращил глаза. — А тут такое творится, такое творится!

— Что? — упало у меня сердце: ведь всякое могло стрястись, пока я спал. А Федька каждой дыре гвоздь, он все знает. И Степка загадочно молчит. У меня от любопытства и нетерпения зачесались пятки.

— В Васю Проскурина лом бросали! — выпалил Федька и замолчал. Федька любил ошарашить. И теперь с любопытством наблюдал, как это на меня подействовало. — Вышел он вчера из клуба, стал замок навешивать, а с крыши — бух! Лом!

— Насмерть? — ахнул я.

— Не-е, — протянул Федька. — Только задело. По щеке. Вот! А ты дрыхнешь!

— Это… тот… с кладбища? — замирая, спросил я.

Федька как-то ошалело посмотрел на меня и догадливо заорал и замахал руками:

— Ну да, а кто же еще! Бабка Фатинья утром прибежала к мамке и говорит: «Вася Проскурин полез на крышу, а там никого». Ясно — привидение!..

— Опять ты брешешь, — перебил Степка. — Какое привидение! Где ты видел, чтобы привидение ломами кидалось?

— Бабка Фатинья…

— «Бабка Фатинья, бабка Фатинья»!.. Заладил! Видал ты таких, я спрашиваю?

— Ладно, пусть, — охотно согласился Федька. — А чертики летучие есть. Бабка Фатинья сама видела, как они над кладбищем летали. Махонькие, с крылышками, как летучие мыши, только с рожками.

— Пионер называется — в чертей верит! — возмутился Степка.

— А видали вчера… — оправдывался Федька.

— Ладно. Айда! — прервал его Степка.

Мы пришли на кладбище.

Тихо здесь. Между могилок козы пасутся. Федька подозрительно покосился на них, признал коз бабки Фатиньи и успокоился.

В углу кладбища кирпичная, давно не беленная, с облупленными стенами часовенка. На железном куполке покосившийся крест. Стоит часовенка загадочная, притаившаяся, поджидает. Мы остановились и мнемся.

— Ну, айдате, — первым решился Степка. — Не век тут стоять.

Подошли ближе. Часовенка как часовенка, а жутко. День, солнце, а жутко. Опять заныло где-то возле пупка. Чего это такое? Как страшно, так возле пупка ноет.

— Где же молния стену прошла? — спросил Степка. — Следов нету.

— Правда-а, — лупнул глазами Федька, и они стали вылазить у него на лоб.

Над головой с писком прочертила косой след ласточка. Федька испуганно отшатнулся.

— Ты не пугайся, — подтолкнул его Степка. — И… нас не пугай.

Собрались с духом, открыли дверцу. Она таинственно заскрипела. Вошли в прохладную, с затхлым запахом воробьиных гнезд и плесени часовенку. Лицо щекотнула паутина.

Постояли на пороге, приглядываясь к полумраку. Федька чихнул, как из берданы выстрелил. И тут сверху что-то посыпалось, что-то просвистело мимо ушей — раз, другой, третий! Что-то маленькое, юркое и жуткое.

— Брысь! Нечистая сила! Чур-чуров! — завопил Федька и козлом сиганул к двери.

Мы шарахнулись за ним. В дверях застряли и суматошно толкались. Кучей вывалили из часовенки.

Опомнились за кладбищем.

— Чего орал? — спросил Степка, отпыхиваясь.

— Нн-ничего, а в-вы чего? — заикался Федька.

— Ты же первый.

— Нн-не-е, — заспорил Федька. — Это в-вы.

— Как — мы? — возмутился Степка. — Ты — первый. Чего орал?

— А чертики летели, крылатые.

— Какие чертики! — аж задохнулся от негодования Степка. — Разуй гляделки-то! Воробьи это!

Федька оторопел. Стоял и зевал открытым ртом, как чебак, выброшенный на берег. Потом заплевался и забуйствовал:

— Черти воробьи! Ух, аж сердце захолонуло!

Он прямо осатанел и требовал рогатку, чтобы извести всю воробьиную породу.

Наконец пришел в себя и стал сосредоточенно обминать шишку на лбу, которой разбогател, стукнувшись о косяк часовенковой двери. Шишка у него взыграла с гусиное яйцо. Отдышались, снова двинулись к часовенке.

Федька плелся сзади, прихрамывая и жалуясь на порезанную еще весной ногу. «Мухлюет, — догадался я. — Нога у него давно зажила».

Осмотрели часовенку и ничего подозрительного не обнаружили. Мусор, пыль, труха воробьиных гнезд. Начихались досыта.

Нашли пуговицу. Перламутровую. Круглую, как горошина.

— Ну, я пошел, — разочарованно протянул Федька. — Нюрка болеет, водиться с ней надо. Леденцов бы купить, — вздохнул он и ушел.

Я и Степка подались на райкомовскую конюшню, к моему деду. Дед мой — конюх в райкоме. И мы частенько помогаем ему: гоняем лошадей на водопои, купаем, чистим их, сбрасываем с сеновала корм или водим к коновалу подковывать.

В конюшне сухая душистая прохлада. По стенам висят пучки засохших трав, и пахнет здесь степной полынью, конским потом и ременной сбруей.

У деда заготовлены травы против всяких лошадиных недугов. Чистотел — против чесотки и вздутия живота, чемерица — от власоеда и червивых ран, березовая кора, из которой дед выгоняет березовый деготь, — от загнивания ран, ивовая кора, идущая в отвар, — для промывания ран и остановки крови… И еще какие-то пучочки сохнут под потолком, заготовленные ранней весной, когда дед выходит на сбор трав.

Дед чинит сыромятным ремешком уздечку и слушает деда Черемуху — мозглявенького старикашку с большой черной, будто приклеенной бородой. Черемухой старика прозвали за то, что у него была любимая поговорка: «Мать-черемуха». Дед Черемуха всему завидует и всегда всем недоволен.

— Как в начальники выбьется кто, — говорит он, — так, глядишь, и размордел, гладкий стал. Ране так было, и теперь то же. Зачем вот райкому две пары лошадей? Не всяк кулак столь лошадей держит, а тут, гля-ко, — четыре! Секлетарю на кониках красоваться? Может, тебе и обидно, Петрович, о сыне такое слышать, но я правду-матку в глаза режу. Ить, погляди, Петрович, — мать-черемуха! — как власть, так пешком не ходит. Из края вон секлетарь Эйхев на машине-легковушке подкатывает, и энту машину-легковушку в речке купают, как ране губернаторскую кобылу, чтоб, значить, сияла. Ай неправду говорю?

Дед мой чинит уздечку и усмехается в сивый ус:

— Что ж, пешком по краю должен Эйхе ходить? Да и Пантелей мой тоже по району ноги пообобьет пешком-то.

— Пешком не пешком, а куды столь лошадей?

— Не один же он в райкоме, все ездят. Помотайся-ка по району, да еще в такое время. Воронок вон опять объявился.

— Да-а, — переключается дед Черемуха на другое. — Воронок не птица, а летает — и ГПУ не словит.

— Словят, — уверенно говорит мой дед. — Домой навернется, не может того быть. Словят.

— Кабы знать, когда навернется, а то ить как ветер в поле, — скручивает дед Черемуха козью ножку. — Олютел человек, подобие потерял. Судью убить — это же надо, мать-черемуха! Прискакал, сказывают, в Катунское прямо середь бела дня. Взошел в кабинет, стрелил из левольверта — и в окно. На конь — и след простыл! Жеребец у него чистых кровей. Падет на его, крикнет: «Грабют!» — и был таков. Куды это милиция смотрит? Сничтожить такого вызверка надо, ить он сколь крови пустил! И все партейных бьет, которые при должностях.

Мы слушаем затаив дыхание, догадываясь, что речь идет о Воронке, племяннике Сусековых, главаре банды, что скрывается где-то в окрестностях нашего села.

— Сводите-ка, помощнички, лошадей на водопой, — говорит нам дед и тут же строго предупреждает: — По улицам не гнать! Гнедко вон что-то засекаться стал.

Мы вывели лошадей из конюшни, с телеги попрыгали им на спины и, конечно, бешеным галопом проскакали по улицам, сопровождаемые захлебывающимся лаем поздно спохватившихся собак.

— Ар-р-я-а-а! Ар-р-я-а-а! — гикаем мы и представляем, что несемся в атаку.