Повесть о детстве - Гладков Федор Васильевич. Страница 11

- Куда лезешь? По череду бери!

За столом хмурое, скитское молчание. Однажды мать, погруженная в себя (с ней это случалось часто), протянула свою ложку раньше других. Дед пронзительно посмотрел на нее из-под седых бровей и ждал, когда она понесет ложку обратно. Все оцепенели. Отец стукнул раздраженно по ее ложке и опрокинул ее.

- Ты чего? Слепая, что ли? Чего лезешь раньше время с ложкой-то? Гляди у меня!

Мать испугалась, посинела и ложку уронила в чашку.

Дед протянул руку, погрузил пальцы в тюрю и вынул ложку. Он молча встал с места и деловито сказал:

- Ну-ка, давай лоб-то! Череду не знаешь? Твоя череда - последняя в дому.

Мать встала, покорно и немо наклонилась над столом, и дед два раза ударил ее ложкой по лбу. Она не села - боялась сесть - и вся дрожала. Прыгал подбородок, губы, а глаза, залитые слезами, смотрели на деда обреченно.

Отец волновался и тоже был бледен. Он злобно оглядел мать и цыкнул на нее:

- Садись! Чего стоишь... дьявол!..

Бабушка не заступилась за мать: она считала, что невестку поучили кстати, что невестка должна привыкать к самоунижению.

Только Катя звонко выкрикнула:

- Да чего вы бабенку-то мордуете? Эко, какое дело сделала! У нее сердце заходится, больная она, а вы ее долбите.

Тятенька-то ведь рази что понимает?

- Я те вот косы-то выдеру. Ишь выскочила... кобыла чала! Тебя не спросили.

- Ты, тятенька, меня не трог...

- Молчать!

Дед ударил кулаком по столу, и от удара и чашки, и хлеб, и солоница подпрыгнули с грохотом и треском. Катерина ухмыльнулась и равнодушно сказала:

- А ты, тятенька, протягивай ложку-то с молитвой...

а то других в гнев вводишь... бога гневишь...

Ужин кончился молчанием: все были подавлены, все боялись дышать. Казалось, что вместе с тюрей все стараются проглотить ложки. А дед был доволен, - он истово собирал пальцами крошки и клал их в рот, потом всей сучковатой пятерней схватился за бороду.

- Ну-ка, мать, вставай! Поднимайтесь! Молиться надо... Убирайте со стола!..

Вставали гурьбой в прежнем порядке на молитву. Потом дед опять садился за стол и, отдыхая, делал распоряжения по хозяйству.

- Завтра на мельницу надо, Васянька. Два мешка смелешь на сита. Сыгней, иди проворней, гнедку корму замеси, да напоить надо! Титка! Корове дал соломы-то? То-то, а то все вы только и норовите работу бросить - да на улицу.

Назем-то на дворе не вычистили... лодыри! Семка, Федька!

Чтобы завтра чуть свет - за грабли!.. На поле надо вывозить...

Помню один из таких вечеров. Отец сидел на почтительном расстоянии от деда и напряженно тер глаза ладонями:

это для того, чтобы не глядеть на деда. Он делал вид, что занят этой работой серьезно. Как обычно, он обсуждал с дедушкой план завтрашних работ с достоинством большака и рассудительного хозяина. Только иногда он бил ногой кошку под столом.

Женщины сели за свои гребни и пряли куделю. Бабушка в чулане бормотала что-то про себя, звенела посудой, чугунами.

Мы с Семой забрались на печь и скрылись в темноте, чтобы нас не видели.

Тит и Сыгней перемигнулись и стали одеваться. Я уже знал, что они собираются на улицу, на гору, к ребятам - подраться на кулачках и пройтись под гармонь через все село.

- Куда это вы? Валенки надо подшивать. Федянька одну кафизму прочитает - слушать надо.

Сыгней с готовностью, скороговоркой ответил:

- Мы на двор, тятенька. Лошади надо замесить... Сейчас только говорили. Овец поглядеть надо. Пестренькая-то су ягнится.

Он умел ловко заговаривать зубы. Незаметно вместе с Титом они исчезли за дверью.

- А Сыгнейку женить надо - избалуется, - деловито решил дед. - Да и бабу надо лишнюю в дому: твоя-то вон и денег тех не стоит, что в кладку дали.

Отец сидел хмуро и нелюдимо.

- Ежели женить Сыгнея, батюшка, так надо овец продавать. Чего же у нас останется?

Дед важно доил свою бороду.

- В извоз поедешь... от Митрия Стоднева. В Саратов!

Кожи повезешь. Мед. Хлеб. Сходно.

- А как же без лошади дома-то?

- У Каляганова кобыленку возьму. Поедешь в извоз с шабрами. Готовиться надо.

Мать испуганно глядела на отца. Он не обращал на нее никакого внимания.

Катерина съехидничала, прислушиваясь к пению веретена и поплевывая на пальцы, которые быстро и ловко тянули и крутили нитку у самой шелковистой мочки:

- Хоть бы сам-то тятенька в извоз поехал на придачу к братке - все-таки вздохнули бы вольготней...

Отец смотрел на нее из-за ладони неодобрительно, но в глазах играли лукавые огоньки. А дед веско изрек:

- Вот и Катьку надо с рук сбыть. Засиделась. Рази тоже до двадцати годов в девках сидеть? Сватьев надо звать.

- Сначала бы ее, батюшка, надо выдать, а потом и Сыгнея женить. Теперь кладка-то дороже стала - целковых двадцать. Вот то же на то же и выйдет.

- Поговори у меня! - цыкнул на него дедушка. - Без тебя ума нет?

Дед не терпит, когда при нем высказывают свои суждения: сыновья должны беспрекословно выполнять его приказания - не перечить, не советовать. Какие могут быть свои мысли у молодых? Жизнь прожить - не поле перейти.

У него, у старика, на теле столько рубцов, что, если сложить года всех его детей, это число составит только часть этих следов. Он, старик, весь прошит кнутьем и кулаками:

он вышел из барщины. Он знает, что такое власть баринасамодержца: ты червь под ногою владыки, тебе ничего не принадлежит - ни колоса, ни волоса. У тебя есть голова на плечах, чтоб иметь помыслы, есть руки, чтобы выполнять труд, есть ноги, чтобы ходить, но ценность человека определяется волей барина. Воля твоя - воля барина, руки твои - желанья барина, ноги твои - капризы барина. Вот его, деда, однажды барин заставил сто раз бесперечь прыгать через дугу. Сорок раз прыгнул - за дугу задел, и она упала. Барин повелел ему дать сорок кнутов, а после порки опять приказал прыгать сначала. Он согрешил - схитрил, обманул барина, тайно проявил своеволие: задел дугу на десятом разе - думал, что барин ему даст только десять кнутов.

А барина нельзя обмануть: за своеволие ему дали девяносто кнутов. Сидел он в сарае и плакал: своя-то воля дурацкая, своя воля красна волей хозяина. Наутро он с великой радостью и усердием сделал сто прыжков летал над дугой птицей. И барин был доволен, и он, дед, постиг великую премудрость рабского самоотречения.

- Мы - рабы божьи, - поучал дедушка при всяком случае, угрожающе постукивая пальцами по столу. - Мы - крестьяне, крестный труд от века несем. Но ни коеждо не рабы антихриста и аггелов его - сиречь попов, немецкого начальства, еретиков-табашников, бритоусцев с бляхами и позументами. Несть нам воли и разума, опричь стариков: от них одних есть порядок и крепость жизни.

У отца твердел и бледнел нос, глаза жестко и упрямо смотрели в ничто: видно было - нутро кипело у него.

Власть деда и его поучения были ему невмочь. Он копил в себе постоянную злобу против деда, и она часто прорывалась круто и мстительно. Он был страшен в своем гневе и раздражении, когда унижалось его достоинство как самосильного мужика. К деду он относился с молчаливой злобой в его отсутствие, а в глаза выражал преданность и безусловное подчинение. Он тоже почитал крепкие устои семьи.

И вот на такое поучение он и посмел возразить деду:

- Теперьча, батюшка, люди - другие и жизнь - на другой лад. Бар таких теперьча нет, и крепости нет. Сейчас человек сам свою жизнь устраивает. Раньше, при господах, люди из деревни на сторону не бежали, а сейчас как тараканы расползаются. Сейчас, батюшка, сам знаешь - жить не при чем: ни земли, ни прибытка. Что ты сделаешь на душевом осьминнике? Мы вон тоже спокою и день и ночь не знаем, а завтра, может, с голоду сдохнем. Приходится думать, батюшка, как бы самому мне не пришлось на сторону уйти.

Дед сначала как-то растерялся: его поразила речь сынабольшака. Таких слов от него, всегда молчаливого и как будто всегда согласного с ним, он не ожидал. Потом лицо его стало черным, борода запрыгала, и он весь взъярился. Его потрясал гнев, и я ждал, что он бросится на отца и начнет его бить. Но он обернулся на иконы и перекрестился, медленно и трудно. Казалось, что у него даже кости затрещали.