Сигнал бедствия - Марвич Соломон Маркович. Страница 23

У дверей кабинета редактора Ваулина ожидал гигант фотокорреспондент.

— Уже готово! — забасил он. — А вам, как ценителю, я приготовил еще два снимочка. Считаю, что это лучшие мои работы блокадного времени.

Он протянул три влажных увеличенных снимка, которые сохли на развернутом листе пористой бумаги.

— У моста лейтенанта Шмидта. Снято под разрывами. Здорово, а?.. А это уезжающие. Станция возле Ладоги — Кабоны. Неправда ли, поразительный снимок?

Ваулин был занят другими мыслями, но не мог не задержать взгляд на третьем снимке. Возле машин лежат чемоданы уезжающих из осажденного города. Падает снег. На заднем плане виден железнодорожный состав. Женщина поставила девочку на чемодан и кутает ее в шерстяной платок. Дочка прижалась к матери. И по глазам ребенка видно, как много он пережил. Сколько тоски в огромных глазах ребенка! Это уже не детские глаза.

— Спасибо. Снимок действительно волнует… И никакой постановки. Ничего не прибавили от себя. Это правда без украшательства. Спасибо за подарок!

Ваулин перевел взгляд на первый отпечаток — тот, который был ему нужен для работы.

Даже на этом увеличенном снимке трудно было разглядеть лицо неизвестного.

Пятая глава

1. Первый свет

В середине января на заводе удалось пустить крошечную блок-станцию. Она работала на мазуте, но мазута было в обрез — на самом дне последней цистерны. Станция осветила лишь две мастерские, в которых собирались наладить работу, да несколько комнат.

Над столом Снесарева горела низко опущенная на шнуре маленькая лампочка. О том, чтобы осветить копировальную мастерскую, пока не приходилось и думать. Да и работать там было бы некому. Из всех копировальщиц на заводе оставалась только Надя.

Снесарев не замечал времени и, если бы не Надя, забывал бы поесть. Болезнь жестоко потрепала Надю. Ватник болтался на ней, из-под воротничка проглядывали ключицы.

Когда она пришла в первый раз, Снесарев взял ее за обе руки, повернул из стороны в сторону, как ребенка:

— Нужно бы вам еще полежать с недельку. А то вы на самом деле долгоносик. Рано поднялись. Бить некому долгоносика!

Надя невесело улыбнулась. Черты ее круглого лица обострились, еще больше углубилась горькая морщинка около рта, и казалось, что огромные глаза стали еще больше, что они совсем налезли на виски.

— Что это, Надя? — Снесарев почти закричал, отошел на шаг назад, всплеснул руками.

У висков вились седые волосы. Надя махнула рукой, досадливо поморщилась:

— Не надо, Василий Мироныч. Не ужасайтесь — ничего страшного… Давайте лучше есть суп.

В углу комнаты, где работал Снесарев, она завела маленькое хозяйство: медный котелок, две алюминиевые тарелки, кружка, сковородка. Посуда была прикрыта чистой холстиной.

Снесарев принес из дому эмалированный чайник и выслушал от Нади едкое замечание:

— Эх, Василий Мироныч, самого простого не понимаете! Будто физике не учились.

— При чем тут физика?

— А при том, что испортили полезную вещь. Оставили воду в чайнике. Она замерзла, и лед продавил дно.

Чайник пришлось выбросить.

Надя ходила за водой, за растопкой, за углем. Девушка заботилась о Снесареве по-матерински. Они по-прежнему никогда не говорили о Мише.

Надя появлялась часа в четыре. Легкий скрип половицы напоминал Снесареву, что в комнате есть еще кто-то. Он поднимал голову от чертежей:

— А-а, это вы, Надя! Простите, задумался — не заметил, как вы пришли. — И снова наклонялся над работой.

Надя растапливала печурку, ставила на нее котелок, грелась. Спустя полчаса она расстилала на столе листы чистой бумаги. Снесарев откладывал чертежи, и они садились есть.

— Суп у нас сегодня замечательный, — говорила Надя. — Я ходила домой. И нашла на кухне… Представьте себе, что я нашла!..

— Что же именно вы нашли дома?

— Господи, да это же в супе, то, что я нашла! Неужели еще не обнаружили? Такой дух, а вы и не заметили. Четыре белых гриба нашла! Открыла банку на кухне — и глазам не поверила.

— Да, да, суп действительно замечательный! — торопливо хвалил Снесарев.

Как она быстро взрослела в своем несчастье, эта молодая девушка! И другая стала у нее манера держаться. А на вид почти девочка — вот только эти седые завитки волос… Больно смотреть на них.

И Снесареву хотелось сказать: «Эх, Надя, Надя! Долгоносик ты милый! Не можешь жить без заботы о ком-нибудь. Если нет Миши, помогаешь его другу, потому что Миша как бы живет в нем». Но говорить об этом нельзя было.

— Письма от семьи есть, Василий Мироныч?

— С прошлой недели не было. Да… Что я хотел сказать вам?.. Вот что, Надя: ходить сегодня домой не следовало. За грибами отправилась! Ну чего вас понесло туда?

— А что?

— Да вы что, не знаете? Какой сегодня обстрел района! Если по балльной системе определять, так в десять баллов.

— Ну уж и десять! Пустяки. Только два раза под ворота прыгала. Один раз, верно, испугалась. По соседней крыше как дз-з-з…

— Чтоб в следующий раз ни-ни… Обстрелянная!

Надо было следить за тем, чтобы Надя не жульничала. Она наливала в свою тарелку только на самое донышко.

Снесарев сердито хватал котелок с супом и доливал в Надину тарелку:

— Долгоносик, я вас за эти штуки по рукам логарифмической линейкой буду бить!

— Я сыта, Василий Мироныч, честное пионерское!

— Ешьте!

И все-таки Надя хитрила. Снесарев садился за чертежи, а она быстро и незаметно убирала посуду в угол. Надя прятала довольную улыбку в углах губ. Суп готовился дня на два — на три, и то, что Снесарев подлил в Надину тарелку, она съест завтра.

Вечером забегал Пахомыч.

— Мигает невыносимо! — жаловался Снесарев на лампочку. — Что у вас там на станции происходит?

— Верно, мигает. А при коптилке лучше, что ли, было? Что на станции? Не Волховстрой! Ты бы посмотрел, какой мазут. Скажи спасибо, что хоть так светит.

Мастер-универсал был неутомим. После того как пошла блок-станция, он каждый день находил для себя новое дело.

— Слушай, — говорил он, разжигая вонючую трубку угольком, который брал пальцами. — Вот теперь, когда по две недели в городе не бываешь — незачем бывать-то, — обхожу я завод, и такие мысли приходят!.. Не знал я завода, хоть и тридцать лет тут. Неважно мы работали.

— Неважно? Почему?

— Эх, не то слово. Работать умели, но на многое глаз не хватало. Многое не так стоит у нас, как надо. Придет время, и мы завод переставим. Доживу до этого. Вот я теперь хожу, прикидываю и думаю. Первое, что скажу после войны, — по-другому работу расставить надо. Понимаешь, чтобы одну операцию к другой, впритык. Чтобы без пересадок шло. А тут ведь сто лет наслаивали одно на другое, без системы.

— Это и инженеры говорили, Пахомыч.

— Говорили, я знаю, но не очень-то напористо. Есть мастера, которые все любят по старинке. Они в ней целиком с душой и с потрохами. И инженеры есть такие. Я не такой. Я новое признаю. Но какое? А такое, чтобы в нем было и от жизни, и от дельной книги. Вот это сплав! Ты написал, но и у меня спроси, у моих тридцати лет спроси. Не потеряешь на этом. Ведь я помощник твоим книгам! Да я свою книгу готовлю, если хочешь знать. Вот хватит ли только культурных слов у меня? — Пахомыч показал сложенную пополам тетрадь, которую он носил в боковом кармане. — Всегда она со мной, все сюда записываю. Все мысли. Когда фашиста прогонят, я к вам на совещание приду. Может, целый день буду говорить, как корабли по-новому строить. А вы слушайте!

Пахомыч рассмеялся и, прищурившись, склонился над чертежами. Он умел читать их.

— А как ты трубопровод думаешь укладывать? Твой корабль такой, что каждый сантиметр надо экономить.

— В том-то и дело.

— Ну, так слушай. Я со вчерашнего дня о трубопроводе думаю.

Порой Пахомыч давал такие ценные советы, что Снесарев слушал с удивлением. Действительно, у Пахомыча было то, что старый академик, судостроитель и математик называл чувством корабля.