Ода близорукости - Бородицкая Марина Яковлевна. Страница 4
ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ СТАРОЙ ПАПКИ
* * *
К. Б.
С детьми обнималась на даче,
дивилась, как старший подрос,
и дух диковатый, ребячий
уже погустевших волос
вдохнула – ив утреннем, гулком
очнулась, в знакомом до крыш...
Опять я бегу переулком,
и ты в подворотне торчишь.
Я щёку тебе подставляю,
набитый портфель отдаю,
и дурочку громко валяю,
и руки в карманы сую.
А ты деловит и растерян,
испуган и неустрашим,
взъерошен, отчаян и верен
дурацким хотеньям моим.
... И вот уже вечер, и лужи,
свихнувшийся стебель зонта,
и жмущиеся неуклюже
друг к дружке два сомкнутых рта,
и запах твоей шевелюры,
как будто бы окрик: – Назад! —
домой, где набитые дуры
ревут, обнимая ребят,
где хмурятся детские лица,
отходит нахлынувший хмель,
где зонтик без ручки пылится
и памяти старый портфель.
СЕГОДНЯ
Сегодня мамы моют рамы,
А также стёкла и полы,
И мясо жарят сверх программы,
И алчут мужней похвалы.
Сегодня папы ищут шляпы,
Ребят скликают по дворам
И в зоопарк ведут за лапы —
От мам подальше и от рам.
А я, отнюдь не мывши пола,
Детей напичкав как-нибудь,
С утра спрягаю три глагола:
Удрать, сбежать и улизнуть.
Я покидаю поле брани,
Родного мужа не бужу,
С пустой авоською в кармане
Я на свободу ухожу:
Парить в толпе, глазеть на храмы,
Дышать облезлою весной
И за невымытые рамы
Терзаться вечною виной.
* * *
Собаки знают, где в пустыне
Растёт целебная трава.
Об их собачьей медицине
Идёт хвалебная молва.
А мне куда с моею хворью,
С дурацкою повторной корью?
Не заражать же сгоряча
Ещё и юного врача!
...Ползком, по тверди раскалённой,
Скулящей плотью – вдаль, вперёд!
Там, у подножья Геликона,
Лекарство горькое растёт.
* * *
Гомеопатия! Какое чудо —
лечение подобного подобным,
микроскопические дозы яда,
закатанные в сладкие крупинки
в надписанных коробочках картонных.
О мудрый Нуартье из «Монте-Кристо»!
О старый фильм «Лекарство от любви»!
Семь раз по семь крупинок отмеряю
и слизываю с собственной ладони:
вот голос твой в мобильном телефоне,
приветы взад-вперёд через знакомых,
нечаянная встреча в чьём-то доме, —
всё натощак, рассасывать неспешно,
так образуется иммунитет.
Гомеопатия, мечта поэта,
лечение подробного подробным
и сладостного сладостным... но полно!
Пуста солоноватая ладонь.
* * *
Море волнуется – раз,
море волнуется – два,
Нью-Орлеан утонул,
с карты снесло острова.
Что-то в котельной кипит,
твердь подаётся, хрустя,
в голос планета вопит,
как на помойке дитя:
– Голодно, мокро, темно!
Выйди, услышь, подбери!
Море волнуется – два,
море волнуется —
* * *
Святой Антоний из Падуи,
разыскиватель пропаж,
тут снегу столько нападало,
что след потерялся наш.
Развешаны в небе простыни,
раздвинешь – там новый ряд,
лишь пудры алмазной россыпи
под фонарями горят.
Святой Антоний из Падуи,
вершитель малых чудес,
найди мне обруч и палочку,
и сад, заросший как лес.
Губную гармошку папину
с коричневым ободком,
насквозь и навек пропахшую
мужским душистым платком.
Верни мне девчачьи россказни,
скамейку, где я ждала
подругу почти что взрослую,
что так волшебно врала,
и ветер воздушно-капельный,
и ливня краткий галоп,
и радость мою, что канула
в седой московский сугроб.
Святой Антоний из Падуи,
запёчатлённый в веках
простой раскрашенной статуей —
мужик с дитём на руках,
найди меня в этом городе,
зарёванную умой,
дай молча хлебнуть из горлышка,
домой вороти, домой.
* * *
Как было весело, Господи, как мы смеялись!
Как мы смеялись – до визга, до слёз, до захлёба...
Нянька сестрёнкина, мы её звали тёть-Тома,
пальцем грозила, а было ей лет восемнадцать.
Пальцем грозила она и сама хохотала,
нас же стращала: у них на селе говорили,
кто, мол, смеётся без удержу – скоро заплачет,
так нас пугала она и сама же смешила.
Были родители нами отпущены в гости.
Томка для нас пропускала вечернюю школу.
С ней мы играли в театр: одевались нелепо
и представляли, вопя, сумасшедших и пьяных.
Пьяных у нас лучше всех представляла тёть-Тома:
так спотыкалась она, так смешно голосила —
Танька, сестра, заливалась до мокрых колготок!
Часто, видать, на селе эту пьесу давали.
Ночь наступала. Родителей где-то носило.
В кухне, в углу за буфетом, на койке железной
Томка шептала молитвы – быть может, прощенья
за скоморошины грешные наши просила.
Танька, уже наревевшись, сопела за шкафом,
я же, ворочаясь рядом на узком топчане,
молча гадала: когда-то придётся мне плакать?
Лучше бы как-нибудь после... потом... постепенно...
* * *
Англичане мои! младенческая мечта —
быть как вы: я и спину старалась держать прямее.
Но не складывалась иронически линия рта,
и подрагивала губа, твердеть не умея.
Героический Вальтер Скотт! Убийственный Свифт!
Безупречный джентльмен с Бейкер-Стрит! В самом деле,
коль родился садовником, волен ты делать вид,
что цветы тебе надоели. Все надоели.
Сэр, не правда ли? Правда, сэр... Это скрип дверей,
это входит дедушка Диккенс. Я в детстве даже
обижаться не стала, что гнусный Феджин – еврей,
как у Гоголя отрицательные персонажи.
Нет, любовь моя – словно крепость: в её стенах
мирно дремлют ягнёнок с тигром, и чёрт с младенцем,
и скелет в чулане – точней, обгорелый прах,
потому что сэр Уинстон Черчилль знал про Освенцим.