Друг народа... Да? (Жан-Поль Марат, Франция) - Арсеньева Елена. Страница 2
Раздирая ногтями все тело (экзема вынуждала его сидеть в ванне с теплой водой и так работать), он лихорадочно выдавал на-гора смертельно опасные строки: «Перестаньте терять время, изобретая средства защиты. У вас осталось всего одно средство, о котором я вам много раз уже говорил: всеобщее восстание и народные казни. Нельзя колебаться ни секунды, даже если придется отрубить сто тысяч голов. Вешайте, вешайте, мои дорогие друзья, это единственное средство победить ваших коварных врагов. Если бы они были сильнее, то без всякой жалости перерезали бы вам горло, колите же их кинжалами без сострадания!»
Члены Национального собрания, которые ратовали за бескровную смену власти, в конце концов устали от его истерики. Все они были люди умные и прекрасно понимали те психологические пружины, которые были «сокрытый движитель» Марата: мелкий литератор, неудачный физик, опытный врач-венеролог получил возможность выставить свою кандидатуру в спасители Франции. У Мирабо, Лафайета, Кондорсе, Бриссо были выигрышные билеты; все они годами ставили именно на эту лотерею, были профессиональными политиками. Марат, как очень многие другие, выиграл без билета: кто до революции знал, что он «друг народа»? Теперь можно было это доказать, что было и не очень трудно.
Он избрал верный путь, частью сознательно (человек он был весьма неглупый), частью следуя своей природе, которая быстро развивалась. Марат «творил новую жизнь», но и новая жизнь творила Марата. Его природная завистливость нашла выход в травле всех и вся, мания величия осложнилась манией преследования, а болезненная нервность стала переходить в сумасшествие – сначала медленно, потом все быстрее.
Члены Национального собрания были раздражены тем, что за их счет какой-то Марат желает залить Францию кровью. В тот день, когда Марат написал в своей газете: «К оружию, граждане!.. И пусть ваш первый удар падет на голову бесчестного генерала (имелся в виду всего-навсего Лафайет, герой освободительной войны в Америке!), уничтожьте продажных членов Национального собрания во главе с подлым Рикетти (имелся в виду всего-навсего знаменитый адвокат Мирабо, главный идеолог революции, некто вроде французского Плеханова), отрезайте мизинцы у всех бывших дворян, сворачивайте шею всем попам. Если вы останетесь глухи к моим призывам, горе вам!» – нормальным людям стало ясно, что Марат просто спятил.
Мирабо и, конечно, Лафайет пришли в ярость. Генерал тут же послал триста человек в типографию «Друга народа». Там все перевернули вверх дном, а тираж газеты конфисковали. Искали Марата, чтобы арестовать «за нарушение общественного порядка», однако не нашли: он успел спрятаться в каком-то погребе.
В этом малопригодном для творчества месте журналист продолжал писать свои кровавые манифесты. Причем они стали совершенно параноидальными. Оскорбившись на обыск, произведенный в типографии, он начал призывать толпу убивать солдат национальной гвардии, а женщинам приказывал превратить Лафайета в Абеляра, то есть поймать и всего-навсего оскопить. Понятно, почему после этого прославленный генерал, бывший очень не чужд подвигов галантных, так разъярился и бросил по следу Марата полицию.
Целую неделю скрывался «друг народа» по чердакам, подвалам, монастырским кельям. И везде писал свои статьи. Но вот наконец некий рабочий его типографии по фамилии Эврар, помешанный на пылких кровопролитных статьях Марата, нашел для него убежище и сообщил, что его невестка Симона, работница игольной фабрики, готова спрятать у себя «друга народа» и более того – почтет это за честь.
Быть на нелегальном положении Марату порядком осточертело, экзема измучила его, срочно требовалась теплая ванна. Он охотно согласился отправиться к Симоне Эврар. Ги Бретон так описывает эту встречу.
«В декабре 1790 года человек лет сорока с жабьим лицом, желтыми запавшими глазами, приплюснутым носом и жестоким ртом украдкой вошел в дом № 243 по улице Сент-Оноре, поднялся на второй этаж и постучал, постаравшись принять учтивый вид.
Дверь открылась, и на пороге показалась хорошенькая брюнетка лет двадцати шести. Ее серые глаза смягчились при виде стоявшего на площадке чудовища.
– Входите же быстрее, – сказала она.
Человек вошел в маленькую квартирку, и она немедленно вся пропиталась его жутким запахом…
Именно так Марат, издатель «Друга народа», познакомился с молодой гражданкой Симоной Эврар, которая с первого взгляда влюбилась в него.
Этот рот, требовавший крови, эти глаза, блестевшие при виде фонаря, этот лоб, за которым рождались планы убийств, эти руки, как будто душившие кого-то все время, – все это ужасно возбуждало девушку.
В тот же вечер она стала любовницей публициста…
Эта очаровательная особа родилась в Турнюсе, где ее отец был корабельным плотником. В 1776 году она приехала в Париж и устроилась на работу на фабрику, производящую часовые иголки. Там ее окружали мужественные люди, верившие в дело революции; она восхищалась теми, кто хотел повесить всех врагов революции.
Два месяца Марат прятался в маленькой квартире на улице Сент-Оноре, окруженный любовной заботой и нежностью Симоны, которая его просто боготворила.
Пока он писал призывы к убийствам, которые должны были возбуждать парижан, молодая девушка, знавшая, как он любит поесть, готовила ему вкуснейшее рагу в винном соусе…
Это уютное существование пророка в домашних туфлях безумно нравилось Марату. Однажды мартовским днем перед открытым окном, пишет Верньо, он взял свою любовницу за руку и «поклялся жениться на ней в храме природы».
Взволнованная Симона разрыдалась».
А вот как эту идиллию описал не менее ироничный Алданов:
«Марат жил с 30-летней работницей по имени Симона Эврар. Их связь длилась уже три года. Они, собственно, даже повенчались, но повенчались весьма своеобразно: свидетелем свадьбы было „Верховное Существо“. Однажды, „в яркий, солнечный день“, Марат пригласил Симону Эврар в свой кабинет, взял ее за руку и, упав с ней рядом на колени, воскликнул „перед лицом Верховного Существа“: „В великом храме Природы клянусь тебе в вечной верности и беру свидетелем слышащего нас Творца!“ Несложный обряд и „восклицание“ были в одном из стилей XVIII века. У нас, в России, этот стиль держался и много позднее – кое-что в таком роде можно найти даже у Герцена; а его сверстники падали на колени, восклицали и клялись даже чаще, чем было необходимо.
Французское законодательство, однако, не признавало и в революционное время бракосочетаний, при которых «Верховное Существо» было единственным свидетелем. Не признавали их, по-видимому, также лавочники и лавочницы, проживавшие на узенькой улице, куда выходили окна «великого храма Природы».
Поэтому Симона Эврар предпочитала называть себя сестрой «друга народа».
Только после его убийства брак их был без формальностей признан законным, и с тех пор она везде стала именоваться «Вдова Марата».
Давид объяснял Конвенту через два дня после убийства, что нельзя показывать народу обнаженное тело Марата: «Вы знаете, что он был болен проказой и у него была плохая кровь». Один из памфлетов этой эпохи приписывает «другу народа» сифилис, но это, по-видимому, неверно.
Эта несчастная женщина по-настоящему любила Марата. Она была предана ему как собака, ухаживала за ним день и ночь, отдала на его журнал свои сбережения… Он был старше ее на двадцать лет и страдал неизлечимой болезнью. Марат, безобразный от природы, был покрыт сыпью, причинявшей ему в последние годы его жизни страшные мучения. Влюбиться в него было трудно. Его писания едва ли могли быть понятны малограмотной женщине. Славу и власть «друга народа» она ценила, но любила его и просто, по-человечески. Кроме Симоны Эврар, вероятно, никто из знавших его людей никогда не любил Марата».
Не любить-то не любил… Однако исследователями революционных процессов подмечено, что ниспровержение основ у многих женщин порождает неконтролируемое сексуальное буйство. Это отмечалось, к примеру, и в России, ярчайший пример тому – Александра Коллонтай с ее знаменитой теорией стакана воды. Французские историки не раз подмечали подавляющее безумие женщин в годы Великой французской революции. В частности, пагубную роль проституток из Пале-Рояля, которые порою оказывались более кровожадными, чем мужчины. Запах крови, запах мертвечины в те годы возбуждал чуть ли не сильнее, чем аромат каких-нибудь афродизиаков.