Золотые апостолы - Дроздов Анатолий Федорович. Страница 12
– Табе не гаварыв пра свою силу? – строго спросила вдова, закончив свой рассказ. – Каб ты взяв?
Я отрицательно покачал головой.
– Гляди! – погрозила мне пальцем вдова.
После того, как мы вместе сходили к обедне, вдова стала относиться ко мне, как к своему, и это мешало. Что я мог ей возразить? Что она могла знать о жизни своекоштного студента университета, которого отец-генерал лишил всяческого вспомоществования за отказ идти в военную службу по примеру старшего брата? Для Прилеповки три рубля – огромные деньги, а мне столько платят за час уроков. Но для Петербурга три рубля – крохи. В столице много богатых купцов, которым лестно, что их отпрысков учит студент дворянских кровей, из знаменитого рода. Урочных денег мне хватает на жизнь, но заплатить за курс…
В журнале за статью мне пообещали двести рублей.
– Можем заплатить и четыреста, – сказал мне редактор, выдавая аванс в дорогу. – Если привезете нечто такое, о чем никто никогда не писал. Обычные побасенки про леших и домовых нам не нужны. Вот их сколько! – махнул он рукой в сторону этажерки, заваленной кипами бумаг. – Вы мне колдуна подавайте, настоящего, что волосы у читателя дыбом стояли!
Четыреста рублей мне хватит, чтобы заплатить за год учебы, и справить новую шинель с теплой фуражкой – зимы в Петербурге холодные. Никто из пишущих в журналы никогда не видел собственными глазами, как колдун передает свою силу, никто не получал ее лично. За такое и пятьсот рублей попросить можно!
… Я опоздал. Назавтра Пискижев слег, вокруг его избы стояли мужики, которые не пустили меня к колдуну. Со слов вдовы я знал, что умирал он долго и тяжко.
– Стреху разабрали, – рассказывала она, не обращая внимания на мою досаду, – матицу подымали, веник пад падушку лажыли. А ён все крычав. Черти яго душили, за то, што никаму их не передав, аж пачарнев. Тольки на третий день супакоився…
Меня не пустили и на похороны Пискижева. К обеду в дом вдовы пришли двое мужиков и тихо сели на лавку у двери.
– Не треба вам гэта бачить, паночку, – сказал один из них, преградив мне путь. – Не панская гэта справа…
Я чуть не заплакал тогда от обиды. Но смирился – выхода не было.
Через несколько дней после похорон по деревне поползли дурные слухи. На улице шептались, что нечистого покойника не принимает земля: многие видели его ночами. С наступлением темноты в Прилеповке наглухо запирали дома и сараи, некоторые жгли свечи всю ночь. Как-то мне удалось подслушать разговор обозленных мужиков.
– Неправильна пахаранили! – возмущался один. – Не паслухали дзядов.
– Усе зрабили, як нада! – не согласился другой. – Из хаты вынасили галавой вперед, а не нагами, за дяревней гроб пакрутили некальки раз, каб дарагу назад не знайшов. И перед кладищем крутили…
– Треба было галаву отрубить, и – меж ног! Як з усими чаравниками робять, – настаивал первый. – А у магиле калом асинавым скрозь серца, каб не устав. А тяперь што? Магилу нехта раскапав, и – никаго там нету!
– Стараста казав, скора бабы будуть дяревню апахивать. Удава Сяменовна – за главную, девок ёй падабрали. З ими многа народу пойдзе…
Домой в тот вечер я прибежал взволнованный. С самим Пискижевым не повезло, будет другое. Никто из пишущей братии никогда не видел древний обряд опахивания деревни от нечистой силы. Свои четыреста рублей я получу!
Ночью я спал плохо, в думах решая, где и как я буду смотреть за церемонией. Но утром в дом к вдове пришел староста с двумя мужиками…
Меня доставили к самой станции. Я купил билет и вынес его конвоирам. Но на них это не подействовало.
– Мы пачакаем, паночку, – заявил мне Степан и снова нагло ухмыльнулся.
Они дождались прибытия поезда и проследили, чтобы я сел в вагон. Только после того, как мимо вагонного окна поплыли деревянные дома, они сели в телегу, и возница-медведь замахал кнутом…
Я вышел на следующей станции. Здесь ожидали седоков несколько извозчиков, но ни один не согласился отвести меня к Прилеповке.
– Не ладно там, барин! – в один голос отвечали они на мои увещевания. – Туда ехать – православной душе пропадать.
Наконец, за пять рублей один согласился отвезти меня обратно к станции, куда меня ранее доставили прилеповские конвоиры. По пути я попросил извозчика остановиться у лавки и купил там фунт хлеба, кольцо колбасы и бутылку вина, которую попросил открыть – штопора у меня с собой не было.
– Хорошее вино, церковное! – нахваливал приказчик, орудуя штопором. – Сам архиерей освящал.
Освящение архиерея обошлось мне в лишний рубль, но спорить я не стал – некогда было. Начинало темнеть, когда мы добрались до печально знакомой мне станции. Извозчик, высадив меня, заспешил обратно, погоняя лошадь ударами вожжей. А я, перекинув через плечо свою дорожную сумку, отправился к Прилеповке.
Когда я вступил в лес, совсем стемнело, и пыльная дорога была едва различима под сапогами. Но тут из-за облаков выскользнула луна, идти стало веселей. Луна была полная, ее огромный, бледный диск в полнеба висел над остроконечными верхушками елей. Тени от деревьев падали на дорогу, образуя неравномерное чередование темных и светлых участков: я то ступал в темноту, то выходил из нее. Было тихо: ни голоса ночных птиц, ни пение кузнечиков, ни даже шелест ветерка не нарушали ночной покой. Только мягкие звуки моих шагов одиноко звучали в этом мертвящем безмолвии.
Мне стало не по себе. Я присел на обочине, достал из сумки хлеб с колбасой и торопливо поужинал, запивая скудное кушанье из горлышка бутылки. Вино оказалось сладким, дамским, пить его было противно, но выбирать не приходилось. Стряхнув крошки на дорогу, я сунул наполовину опорожненную бутылку в сумку и двинулся дальше.
Идти стало веселей, насвистывая мотив из увертюры популярной в прошедшем сезоне оперы, я быстро преодолел расстояние до Прилеповки. С лесной опушки я не сразу разглядел ее: ни в одном из окон не горел свет, и избы издалека казались темными пятнами на залитом лунным светом лугу.
Не доходя до огромного деревянного креста, по местному обычаю установленного у въезда в деревню, я притаился в кустах. Ждать пришлось недолго. Вскоре издали послушалось протяжное, заунывное пение. "Пресвятая моя владычица Богородица, – выводили где-то за избами тонкие женские голоса, – спаси, сохрани и помилуй нас, грешных…"
Я почувствовал, как легкий озноб от ночной сырости пробежал по моему телу и достал из сумки бутылку. Я успел отхлебнуть пару глотков, как из-за большого, крытого соломой омшаника показалась процессия.
Три женщины в одних белых рубахах до земли и с распущенными волосами тащили за оглобли соху, четвертая держала ее за ручки. Следом за ними темной тучей валила толпа с какими-то палками в руках. Когда процессия подошла ближе, я разглядел рогачи, кочерги, мотыги и метлы. Распевая молитвы и сгибаясь от усилия, женщины тащили соху, оставляя за собой на лугу тонкий темный след. Скоро я узнал в главной из впряженных в соху вдову Семеновну, о которой слышал накануне, по обеим сторонам ее шли молоденькие девушки. Пахала на подругах тоже девушка, совсем юная, подросток.
Подойдя к перекрестку у въезда в деревню, процессия грянула: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!" Трижды пропев Трисвятое, толпа зачастила: "Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, и ныне, и присно и во веки веков!" В следующий момент шедшие за женщинами с криками: "Бей его! Секи его! Руби его" набросились на дорогу у перекрестка, остервенело молотя землю своими рогачами и мотыгами. Я ощутил, как волосы на моей голове приподымаются…
Внезапно все прекратилось, те из процессии, что были с метлами, стали торопливо заметать следы буйства своих товарищей. Семеновна снова взялась за оглобли, и процессия двинулась дальше. Они прошли совсем близко с моим укрытием; из-за кустов я отчетливо видел их лица: отрешенные, закаменевшие, с вытаращенными глазами. Внезапно мне пришло в голову, что если кто-то из них сейчас заметит меня, то все набросятся на чужака и с такими же криками, как только что на дороге, будут бить и сечь, пока от любопытного не останется одно кровавое месиво…