Теплица юных дней - Ладинский Антонин Петрович. Страница 2
Одна из улиц называлась, конечно, Пушкинской. Тихая, чистенькая, в садах. В городском театре, тоже называвшемся пушкинским, стоял среди пыльных пальм бюст поэта. В местном музее лежал под стеклом бильярдный кий, которым, по преданию, играл Пушкин, а в другом частном музее, рядом с масонскими лентами и «очаковскими медалями», хранился первый слепок смертной маски, стакан поэта и еще какие-то принадлежавшие ему вещи. Больше ничего. Еще предание, что Пушкин любил бывать в «детинце», как назывался Псковский кремль, и смотреть с развалин башни Кучекромы на Великую, на плывшие по ней барки с огромными парусами, на сады Запсковья, на церкви.
Тарантас миновал гремучий деревенский мост. Как в бытовом старомодном романе, бородатый возница обернулся и показал кнутовищем на далекую церковь на горе.
– Вон и Святые Горы! Монастырь…
Приближались пушкинские места.
С тех прошло около тридцати лет. Трудно было бы найти теперь дорогу к тем местам. Где сворачивает дорога в Михайловское? Туман, пыль, стена сосен. Какие-то осины встают в памяти, какая-то каменная угловатая лестница, а потом сельское, залитое солнцем кладбище Святых Гор, и там, в тихом царстве ганнибаловых надгробий, деревянных крестов и провинциальных памятников, у самой церкви, под деревьями, которые как-то невыразимо грустно шумят в этой стране, – небольшой каменный обелиск за железной оградой, и чувство, что вот здесь лежит Пушкин, слава России, всероссийское горе, одна из самых дорогих могил на земле. Такая простота вокруг! Но от этой простоты еще прекраснее казалась пушкинская слава. Он хотел лежать так, поближе к милому пределу. Милый предел… Над белой церковью, в которой Пушкин служил панихиду по Байрону, летали ласточки.
В Михайловском старого, закапанного чернилами пушкинского дома давным-давно уже не было. Построенный на месте «опального домика» дом сына Пушкина тоже сгорел в одну летнюю грозу, как сгорали в деревянной России гумна, дома и посады, с черным столбом дыма, с набатным звоном, среди бабьего воя, икон и рассохшихся водовозных бочек. Грустно было при мысли, что не существовало больше тех стен, за которыми Пушкин слушал зимнюю непогоду, тех деревенских комнат, озаренных утренней холодной зарей, в которых он писал «Онегина», играл сам с собой на бильярде, до третьих петухов беседовал с Пущиным, слушал рассказы Арины Родионовны, в «горячке рифм» смотрел в окно или грелся у кафельной печки, оставшейся на картине Ге.
На месте сгоревшего дома стоял другой, недавно построенный для музея, копия старого, с четырьмя колоннами в стиле «деревенского ампира». На земле еще валялись угольки пожарища – остатки псковской Трои. Было грустно. Казалось, что только что сгорел «тот» дом.
Вынырнувший откуда-то человечек в каламянковом костюме, в пенсне, с бородкой, с записной книжкой в руке, сказал:
– Не уберегли пушкинское жилище! А почему? Наша некультурность. Плакать хочется…
Должно быть, это был писатель. Мы смотрели на него с подобающим уважением.
В деревьях стояли и другие постройки – новые флигели для устроенного в те дни общежития для престарелых литераторов. С балкончика одного из флигелей открывался вид на Сороть. Река извивалась по лугам. За нею лежала деревушка. Мечты Пушкина! Но самым теплым местечком в усадьбе был «домик няни». Уютный домишко, обитый тесом, самая что ни на есть плотницкая работа, но по углам отделанный тесинками наподобие каменной кладки – ухищрение мелкопоместных. Так шкафы разделывались под орех, а стены расписывались под мрамор. Дворянская бедность. Говорят, домик стоит и теперь. Во время революции крестьяне разгромили усадьбу. Не пощадили и домик (факт трагический, что и говорить), но командир расквартированной по соседству красноармейской части, какой-то калмык – «и друг степей калмык» – восстановил драгоценную реликвию.
Потом ходили смотреть на пушкинские места, опять любовались на Сороть. Все здесь было от Пушкина. Те же пейзажи, холмы и пыльные дороги, по которым бродил и скакал на коне неугомонный поэт, та же скромная псковская природа, воспетая и прославленная. Может быть, даже крестьянские гуси были потомками того пушкинского гуся, который осторожно ступал красными лапками на лед и из крыла которого выдергивали перья для чернильницы поэта? Может быть, соловей в Михайловском саду был потомком того соловья, что пел здесь в начале прошлого века? Птичья память, помнишь ли ты тот росистый вечер, когда влюбленный поэт был здесь с красавицей Керн? Это чудное мгновенье…
Пушкин возникал живым и близким человеком. Это уже была не школьная хрестоматия, из которой надо было бойко заучивать «Прибежали в избу дети». Казалось, что голос поэта, этот «дивный голос, шуму вод подобный», как писала Керн, едва-едва умолк среди рощ и полей. Еще чудилось его дыхание. «Сентиментальное путешествие» было поездкой в гости к поэту. Но дом был пуст. Даже дома не было, а были только «угольки» и «воздух».
И только теперь, в далекой разлуке, до конца стало понятным то чувство невозвратимой потери, которое возникает при словах: Россия, Пушкин…