Худловары - Шелли Мерси. Страница 12
Я намекнул ему, что моя книжка – сборник хайку. Японские такие стихи. Очень возвышенные.
– Говно вопрос, – сказал Фрэн.
И пошел в университетский арт-магазин. Там он купил набор для рисования китайской тушью, рулон рисовой бумаги и книгу «Как рисовать китайской тушью на рисовой бумаге». Потом взял у меня распечатку сборника и на четыре дня заперся на своем чердаке.
Не знаю, что он там делал. Суми-э – довольно суровый жанр. Требует длительной медитации. Художник часами сидит и просто растирает тушь. После этого он должен взять кисть и на одном дыхании сделать картинку. Насчет дыхания – это не поэтическое преувеличение. Рисовая бумага похожа на туалетную: задержи кисть на лишнее мгновение – получишь большую мокрую кляксу. Люди учатся не делать такие кляксы годами.
Но Фрэн был настоящим американцем: проблемы многовекового развития эстетики ему были неведомы. Через четыре дня он вынес три картинки. Мы сразу поняли, какая просится на обложку. Чуткого художника не сбило с толку ни трехстишие про розы Валентинова дня, ни всякие там девочки в турникетах. Он выбрал для иллюстрации самую суть сборника:
Осталось сделать копии и послать Мареку для книжки. Но в копировальном центре мне заявили, что не имеют права тиражировать настоящие произведения искусства без разрешения владельцев авторского права. Я вернулся к Фрэну и сказал, что его рисунок с тараканом назвали «piece of art».
– Piss-off art? – удивился Фрэн. – Да я и сам знаю, что он на туалетной бумаге. Это разве запрещено?
Он пошел вместе со мной. В авторство поверили не сразу, Фрэну пришлось даже показать ксиву арт-факультета.
Через несколько лет японцы из Кавасаки решили переиздать «Мояяму» на японском. В процессе работы они спросили меня, можно ли использовать на обложке «этот замечательный японский рисунок со сверчком». Я завис на целую минуту, прежде чем дошло, про что они.
А сам Фрэн, сделав те три картинки, выбросил и тушь, и рисовую бумагу. И вернулся к своим абстрактным литографиям – которые, признаться, никому не нравились. Всех нас очень удивило, что он не хочет больше рисовать в жанре суми-э. Ведь классно же вышло!
– Потому и не хочу, – отвечал Фрэн. – Разве интересно заниматься тем, что у тебя и так легко получается?
Одним из первых мою книжку на русском получил Евгений Евтушенко. Уже от вида ее обложки известного поэта скривило, как язвенника, который долгие годы лелеял свою болезнь без вмешательства медицины, а тут ему вдруг показали эндоскоп. Позже я наблюдал такую реакцию и у других отечественных литераторов.
Мятую бумажку со словами о том, что в Чарлстоне будет выступать русский поэт, принес мне Чесс. Он оторвал объяву на своем факультете, справедливо полагая, что в нашей моргантаунской глуши есть только один псих, который знает эту непроизносимую фамилию. «Почти рай, Западная Вирджиния», – поют в местной песне. У нас на ту же тему есть анекдот «бросить все и уехать в Урюпинск».
Американский рай был посильнее Урюпинска – даже мои русские коллеги не захотели посмотреть на литературную звезду 60-х, хотя до Чарлстона всего пара часов езды. Машину я не водил, пришлось ехать одному, на автобусе с пересадкой.
Приехал. Какой-то мелкий колледж, похожий на церковь. На входе плакат с карикатурой: Евтушенко сидит на Кремлевской стене. Подпись в тему: мол, выступает смелый русский поэт, взломавший Кремлевскую стену.
Еще в объявке говорилось, что вместе с Евтушенко выступит Курт Воннегут. Наверное, потому аудитория и набилась под завязку. Городок Чарлстон располагался в той же райской Западной Вирджинии, и как-то не верилось, что именно здесь поселилась секта поклонников русской поэзии.
Но Воннегут всех надрал: он выступил по телефону, сидя у себя дома на другом конце Америки. Из колонок прозвучала небольшая, минут на десять, речь о том, что Евгений Евтушенко – очень крутой чувак. Кремлевскую стену взломал, сам Хрущев его пидорасом называл. Ну и вообще, он мой (Воннегута) старый друг, так что вы не зря сюда приперлись, дети.
Вышел Евтушенко. Я сразу его узнал, хотя никогда не видел раньше. Но я часто видел эти грустные, просветленно-водянистые глаза на машиностроительном заводе отца. Глаза алкашей-токарей, которые регулярно умудрялись засунуть в станок собственную руку вместо болта. А отец потом ихние станки ремонтировал. Только, в отличие от токарей, Евтушенко широко, как-то очень клинически улыбался. У токарей такая улыбка тоже бывает, но лишь пять минут в месяц: первый стакан после получки.
На самом деле, это такая американская болезнь. Я и сам не сразу излечился, хотя друзья очень помогали, одергивая меня словами «как ты заебал со своей американской улыбкой». Евтушенко пробыл в Штатах дольше меня, да еще и преподавал в Квинсе. Его улыбочная болезнь достигла очень тяжелой стадии.
Читать он начал по-русски. Никто ни черта не понимал. Это понимал и Евтушенко – поэтому начал кривляться. Он пытался изображать то, что читает. То Стеньку Разина, то телегу, на которой Стеньку везут. Телега получилась неплохо. Остальное напоминало стриптиз с шестом, только без раздевания и без шеста.
Потом он стал читать по-английски. Ох… Лучше бы и дальше изображал телегу. Такого жуткого английского я не слышал даже у детей от смешанных браков индийцев и китаянок. Это было чистое «как пишется, так и слышится».
Мне стало кисло. Стоило переться в такую даль?
Но американцев очень вставила русская клоунада. После чтения к столу поэта выстроилась очередь за автографами. На всякий случай я встал в конец очереди. Может, хоть по-русски поболтаю. В нашем вирджинском раю русских можно было пересчитать по пальцам. Сначала это очень помогало учить английский, но теперь у меня шел период отрыжки.
Вслед за мной встали две пожилые тетки. Очередь была длинной, и мы разговорились. Я узнал, что они – организаторы вечера. А они узнали, что я – единственный русский в аудитории, кроме великого поэта. Тоже пишете стихи? Ну дык епть! Есть книжка? А хули!
К Евтушенко мы подошли вместе. Тетки замерли в ожидании еще одного шоу: встреча двух русских поэтов. Евтушенко подписал толстую антологию толстой девице, стоявшей впереди. Он потряс усталой рукой и поднял свои прозрачные глаза токаря на меня. У меня в руках была своя книжка, которую я показывал теткам-филологам.
– Здрасте, – сказал я на родном.
По лицу поэта пробежала рябь. Улыбка еще висела на губах, но как-то коряво. Трусы и лифчик, забытые на веревке под дождем.
– У меня для вас шутка есть, – сказал я. – Правда, не знаю, как у вас настроение для шуток…
Евтушенко напрягся. Улыбка-бикини сползла вовсе. Появилось настоящее, озабоченное лицо токаря, над ухом которого только что просвистел плохо закрепленный болт.
– Ну, что за шутка?
– Да я вот вижу, у вас рука устала книжки подписывать. Давайте, может, наоборот сделаем: я вам автограф дам?
Пронзительный взгляд токаря: он все равно не понимает, почему у этого болта оказалась левая резьба. Вроде не больше одного стакана сегодня…
– Ну давай.
Я размашисто подписался на первой странице и отдал великому поэту свой сборник с голой бабой и искусственным интеллектом на обложке. Американские тетки-филологи тут же подхватили Евтушенко под руки, и он с видимым облегчением вернул на лицо свою счастливую маску настоящего сварщика. И во время фуршета больше со мной не разговаривал. Но каждый раз, когда его взгляд натыкался на меня, я видел, как замораживается его улыбка.
Ко всему прочему, я еще и опоздал на последний автобус. Пришлось лечь спать прямо на автовокзале. Около часа ночи меня разбудил толстый седой негр-уборщик, похожий на негатив Хрущева. В зале «Грейхаунда» уже никого не было.
– Чё, совсем денег нет? – спросил он.