Женщины в любви - Лоуренс Дэвид Герберт. Страница 75
– Я не имею в виду, что ты должна дать себе волю в дионисийском экстазе, – сказал он. – Я знаю, что ты сможешь. Но экстаз мне ненавистен, дионисийский ли он или какой-нибудь другой. Ты становишься похожим на белку в колесе. Я не хочу, чтобы ты задумывалась о себе, я хочу, чтобы ты просто была рядом и забыла о себе, не настаивала ни на чем, а просто радовалась, была уверенной и равнодушной.
– А кто здесь настаивает? – насмешливо сказала она. – Кто не перестает настаивать? Уж точно не я.
В ее голосе слышалась усталая, насмешливая раздраженность. Он замолчал на какое-то время.
– Я знаю, – сказал он, – что пока каждый из нас настаивает в чем-то перед другим, мы полностью ошибаемся. Но мы продолжаем и согласия нам не видать.
Они молча сидели на берегу под сенью деревьев. Ночь вокруг них была светлой, они же сидели в темноте и едва сознавали, что происходит.
Постепенно ими овладела тишина и покой. Она робко положила свою руку на его. Их руки мягко и тихо сомкнулись в спокойствии.
– Ты правда любишь меня? – спросила она.
Он рассмеялся.
– Я называю эти слова твоим боевым кличем, – забавляясь, ответил он.
– Что? – воскликнула она, рассмешенная и по-настоящему удивляясь.
– Твоя настойчивость – твой боевой клич: «Брангвен, Брангвен» – старый воинственный клич. Твой клич: «Ты любишь меня? Сложи оружие или умри».
– Нет, – умоляюще сказала она, – вовсе не так. Вовсе не так. Но я же должна знать, что ты любишь меня, разве не так?
– В таком случае знай и закончим на этом.
– Но ты ведь любишь меня?
– Да, люблю. Я люблю тебя и знаю, что это навсегда. А раз это навсегда, больше не стоит об этом говорить.
Она несколько мгновений помолчала, охваченная восторгом и сомнениями.
– Ты уверен? – спросила она, радостно прижимаясь к нему.
– Совершенно уверен – итак, закончим на этом – прими это и хватит об этом.
Она еще ближе придвинулась к нему.
– Хватит об этом? – счастливо пробормотала она.
– Хватит беспокоиться, – сказал он.
Она прильнула к нему. Он прижал ее к себе и мягко, нежно поцеловал ее. Он чувствовал такую умиротворенность и божественную свободу, просто обнимая и нежно целуя ее, лишенный всяких мыслей и желаний или воли, просто сидел неподвижно рядом с ней, чувствовал совершенное умиротворение и единение, в покое, который не было сном, а был сутью блаженства. Удовлетворяться блаженством, без всяких желаний или настойчивости, вот это и был рай: сидеть рядом в счастливой неподвижности.
Она сидела, прижавшись к нему, очень долго, и он осыпал ее легкими поцелуями – ее волосы, лицо, уши, нежно, мягко, как падают капли росы. Но его теплое дыхание на ушах вновь взволновало ее, зажгло древнее разрушительное пламя. Она прижалась к нему и он почувствовал, что ее кровь изменяет свой состав, словно ртуть.
– Но мы же так и будем тихо сидеть, правда? – спросил он.
– Да, – ответила она, словно подчиняясь ему.
И она продолжала прижиматься к нему. Но через какое-то время она отстранилась и взглянула на него.
– Мне нужно домой, – сказала она.
– Правда? Как жаль, – ответил он.
Она наклонилась вперед и подставила губы для поцелуя.
– Тебе и правда жаль? – улыбаясь, прошептала она.
– Да, – ответил он, – жаль, что нельзя так оставаться все время.
– Все время? Правда? – пробормотала она, когда он целовал ее. А затем проворковала, словно в ее горле булькала вода: – Поцелуй, поцелуй меня!
И она льнула к нему все сильнее и сильнее. Он осыпал ее поцелуями. Но и он знал, что ему нужно, у него тоже были желания. Сейчас ему было нужно только это нежное единение, и больше ничего, никакой страсти. Поэтому вскоре она отстранилась от него, надела шляпку и отправилась домой.
На следующий день, однако, он ощутил томление и желание. Он подумал, что возможно, он был неправ. Возможно, он был неправ, когда пришел к ней с представлениями о том, что ему нужно. Было ли это лишь представлением или же это было преобразованное глубокое томление? Если последнее, то как случилось, что он все время говорил о удовлетворении чувств? Эти два понятия не очень-то между собой согласовываются.
Внезапно перед ним возникла проблема. Она была простой, совершенно простой. С одной стороны, он знал, что ему больше не нужно дальнейшее чувственное познание – ему требовалось что-то большее, более темное, чем может дать обыденная жизнь. Он вспомнил африканские фетиши, которые он видел в квартире Халлидея. Ему на ум пришла одна статуэтка – около двух футов в высоту, высокая, стройная, элегантная фигурка, привезенная из Западной Африки, выполненная из темного дерева, блестящая и гладкая. Это была женщина с волосами, уложенными в высокую прическу в виде дынеобразного купола. Он живо припомнил ее: из всех она нравилась ему больше всего. У нее было длинное и изящное тело, лицо было поразительно крошечным, как у жука, на ее шее были ряды круглых тяжелых колец, словно витая колонна. Он не мог не запомнить ее: ее удивительную элегантность, мелкие, как у жука, черты лица, великолепное длинное изящное тело на коротких уродливых ножках с сильно выдающимися ягодицами, неожиданно тяжелыми для таких стройных, длинных бедер. Она знала то, чего не знал он. За ее плечами стояли тысячелетия истинно плотского, совершенно недуховного знания. Должно быть, прошли тысячеления с момента загадочного вымирания ее народа – то есть с того момента, когда связь между чувствами и откровенного разума разорвалась, превращая словно по волшебству все ощущения в один тип – чувственные. Тысячелетия назад то, что сейчас занимало его, должно быть, происходило в этих африканцах: доброта, святость, желание созидать и созидательное счастье, – обо всем этом следовало забыть и оставить только стремление к познанию одного типа – бездумного продвигающего вперед познания, осуществляемого чувствами, познания, начинающегося и заканчивающегося в чувствах, мистического познания через разложение и распад, такого познания, которым обладают жуки, живущие исключительно в мире порока и холоде разложения. Вот почему ее лицо напоминало лицо жука, вот почему египтяне поклонялись катающему шарики скарабею – потому что он знал, что значит обретать знание через порок и разложение.
После смерти, после того момента, когда душа в невыразимых страданиях вырывается прочь из своих органических пут, словно падающий с дерева лист, нам предстоит еще долгий путь. Мы разрываем связи с жизнью и надеждой, мы отрываемся от чистой целостной сути, от созидания и свободы, и мы попадаем в невероятно долгий – как у тех, кто сделал эту статуэтку – процесс истинно чувственного познания, познания через волшебство распада.
Только сейчас он понял, насколько длителен этот процесс – после разрушения созидательного духа пройдут еще тысячелетия. Он понял, что есть великие тайны, которые нужно раскрыть, тайны чувственности, бездумности, ужасные тайны, которые выходят за пределы фаллического культа. Насколько же продвинулись эти западные африканцы в своей извращенной культуре, как далеко они ушли от фаллического познания? Очень, очень далеко.
Биркин вновь припомнил женскую фигурку – удлиненное, длинное, бесконечно длинное тело, удивительные, до необычного тяжелые ягодицы, длинная, скованная оковами шея, лицо с мелкими, как у жука, чертами. Это выходило далеко за пределы всего, что только может охватить фаллическое познание.
Оставался этот способ реализовать себя, так, как делали эти африканцы. Белокожие народы делают это по-другому. У белых народов за спиной стоит арктический север, огромные пространства льда и снега, им суждено разрушительное познание через холод, смерть в снегах. В то время как жители Западной Африки, которых сдерживают обжигающие, несущие смерть просторы Сахары реализуют себя в разрушении солнцем, разлагаясь под волшебными солнечными лучами.
Так значит, это все, что осталось? Неужели больше не осталось ничего, кроме как разорвать связи со счастливым созидательным началом, неужели время пришло? Неужели дни нашей созидательной жизни закончились? Неужели нам остались только странные, ужасные остатки в виде познания через разложение, знание, свойственное жителем Африки, но неизвестное нам, северянам с белокурыми волосами и голубыми глазами?