Исповедь еврея - Мелихов Александр Мотельевич. Страница 55
Чему не могу противиться – так это благородному тону.
Они, они, они, они, они, они, они, они, они, они, они, они… Но ведь я-то не «они», я-то единственный не только у своей мамы, но и в целой Вселенной – и я должен каяться за дела каких-то Лейб и Зям, творившиеся до моего рождения…
Зямы висят на мне со всеми примотанными к их костякам гирями, и я тщетно молочу ногами – бесчувственные костлявые руки влекут меня все глубже в Единство. Туда, туда, смиренней, ниже… С каждым мигом все холоднее, все темней, лишь едва фосфоресцируют мои вечные спутники: Каифа, Троцкий, Рабинович… не вырваться. Гетто оцеплено. Я прогрызаю нору наружу, я перекрасился в русый (русский) цвет, но меня распознают по трусливо бегающим безукоризненно голубым глазам, раскачивают за руки, за ноги и – туда, обратно в избранный Богом малый народ. Но я же каюсь, каюсь, болтая смешными ножонками в чулках, верещу я, но суровые запорожцы только смеются. Не я один должен покаяться – я всегда что-то должен делать вместе с неизвестными мне массами Рабиновичей, которые никак не хотят меня знать, а тем более – слушаться. А великолепный Шульгин требует, чтобы мы все во всех синагогах и молельнях…
Но ведь все разом не сделают никогда и ничего… И значит, я навеки прикован к еврейскому Единству, о котором мне ничего не известно, и до семью семьдесят седьмого колена буду расплачиваться за любую выходку самого злобного, наглого, самоуверенного, истеричного соколодника – и будет так во веки веков! Фагоциты – пограничные войска Большого народа – не позволят перебежчикам разрушать Единства, которые не они создавали.
Но эти цитаты из классиков я прорабатываю лишь самой поверхностной частью души – глубинная суть моя поглощена тревогой, как бы кто не заметил, чем я занят: книжищей, откуда бьет током слово «ев…» – подобную крамолу нужно издавать в контрабандно-карманном формате, чтоб можно было просматривать под столом, а тут альбомище на полстола… Евотделу только дай волю. По проходу меж столами вышагивает знакомая дура, я прикрываю бумажные просторы своими жалкими – а только что могучими! – ручонками, и – вдруг, как пограничный прожектор, вспыхивает настольная лампа, выхватив на всеобщий позор евреев, евреев, евреев – евреи удавленные, евреи зарубленные, евреи фаршированные, и я принимаю вспышку как заслуженную кару Иеговы, хотя поверхностным эмпирическим рассудком и догадываюсь, что своими же локтями через книгу я просто-напросто нажал на выключатель.
Ряды евреев, прилично прибранных, в саванах, из-под которых торчат неуместные сапоги и дамские туфельки, рядами, запрокинув головы, точно стараясь разглядеть что-то позади, лежат на каком-то сиротском полу. Они же на соломе, развалились поудобнее, кое-кто подглядывает за нами, многие разулись. Еврей-одиночка без штанов и без головы, закинута набок увядшая, как патриотическая газетчица, недообрезанная сарделька, которая кажется не на месте, оттого что нога отрублена по самый пах. Вторая нога отрублена по колено – очень ровно, будто отбита, как это бывает у гипсовых статуй в горсадах. Отбитая голень приложена поближе и накрыта листом бумаги с краткой надписью: «№ 30». Прислонен к унылой бревенчатой стене неизвестный № 62. У него ослепительная фарфоровая улыбка, согнутую в локте руку он держит почти горизонтально, как будто она загипсована. Он стоит на носках, полусогнутые ноги не гнутся дальше – отлично закоченел. Лишенный кожи, он демонстрирует нам устройство мышц и сухожилий с такой же готовностью, как заяц из нашего учебника биологии, радушно распахнувший свою шубку навстречу любознательным взорам учащихся. Два черных мохнатых медведика № 83 и № 84 – сгоревшие заживо. Грустный серебряный старец № 97. Он походил бы на деда Аврума, если бы отрезанный нос не придавал ему русопятской бойкости гармониста и похабника. А вон еще целая шеренга дедов Аврумов опознает зарезанную родню, обратившую к нам драные подошвы огромных валенок, бот, башмаков. А деды Аврумы как всегда кряхтяще-покорны судьбе, но толпящиеся позади них напряженные еврейские физиономии под платками и картузами стараются заглянуть в объектив, откуда вот-вот должна вылететь птичка: полированный фотографический ящик с клизмочкой в руке мага – для них редкое развлечение. Но зачуханность, оборванность, поношенность – это что-то особенного. Даже мертвые прикрыты какой-то рванью, вата так и пышет белыми хвостиками, будто на горностаевой мантии. Однако перебитые женщины – как на подбор интеллигентнейшего вида, сплошные доцентши, не то переводчицы, – портят их только неряшливые, неподтертые от размазанной крови носы – надменно-орлиные, тем не менее.
Двое повешенных на трогательной русской березке склонили головы в глубокой задумчивости. А может быть, деликатно потупились, чтобы не смотреть на женщину № 237 с вырезанной грудью, отрубленной рукой и размозженной головой. Неприятно, что в оскаленном рту не хватает половины зубов. Евреи и жизнью, и смертью своей стараются отравить существование порядочных людей. Тут же целый лист с фотографиями нумерованных народных мстителей, попавших в сионистско-большевистские когти – грустные, озабоченные лица, они не хотели, чтобы так вышло. Атаман Орлик на тюремной больничной койке – просто святой страдалец-схимник. Такова участь народного авангарда… «Заставили выпить по целому ведру, – с чего-то бросается мне в глаза (мне ведь лишь бы очернить), – для этого им всовывали палки в рот, искусственно вызывали рвоту и вновь заставляли пить, затем, уложив всех на землю, покрыли досками (и не лень ведь!) и провели по ним несколько лошадей; затем нацепили им всем камни на шею и бросили в Припять». Если не напились, дескать…
А славные все-таки существа люди! Они никогда не довольствуются утилитарными целями – им всегда нужно поиграть, позабавиться – привязать стариков-евреев к лошадиным хвостам, чтоб потрусили добрым людям на забаву, а то запрячь их прямо в телегу – это все по-доброму, по-свойски. Но они могут быть и патетичны: войти в город стройными рядами под оркестр и организованно перерезать, из дома в дом, полторы тысячи жидов, не тронув в их поганых домах ни полушки.
Что-то неприличные пошли фотки – все голые да голые, бесштанная команда. Но на соломе им, видать, неплохо лежится, руки двусмысленно закидывают друг на дружку – и здесь не теряются. Ладно, я вижу, этому конца не будет – евреев только начни слушать. Детьми удачно затыкают пустые места – компактная укладка получается. Вон четырехлетний пузанчик (проткнутый, правда, в надутый паучий животик), глазки полуприкрыты – поразительно хорош собой, страдальчески одухотворен, гаденыш, – готовый Иисусик для Анжелико да Фьезоле. «У тринадцати лиц отрезаны половые органы… Перед смертью заставляли пить серную кислоту», – где-то же ее взять надо было. Но мы, эдемчане, ради бескорыстного не знаем устали. Нам только работать лень. А вот чтоб полюбоваться лицами с отрезанными половыми органами…
Отупевшая Хава у постели последнего умирающего ребенка (первые трое сдохли раньше).
В голове его клиновидный разруб пальца в три. Странно, что все можно разглядеть до самой глубины, а кровь не хлещет. Не подделка ли сионистов? Груды, груды, груды – все, надоело. И всему человечеству тоже. Или жить – или вас слушать. Ша. Больше не занимать. Вот эту даму отпущу – и на обед. Вас как звать? Так, Хася Кветкина, 40 лет, из деревни Терево, Мозырьск… – все-все-все, давайте по-быстрому. Значит, вы пошли в рожь ночевать с женой Эренбурга? Интересно. Ладно уж, только ради эпического слога так и быть, запротоколирую.
«По дороге мы услышали стрельбу, и за нами стали гнаться. Нас поймали и поставили напротив квартиры Анцеля Гинзбурга. Выломав окно, несколько бандитов ворвались в дом. Там они убили жену А. Гинзбурга и одну соседку, а Анцеля Гинзбурга выбросили окровавленного на улицу. Его присоединили к нашей компании и избивали. Он им говорил: «Я уже все отдал – золото, деньги, вещи; я не приверженец Троцкого». Нас, человек 15, погнали к Носону Каплану. По дороге нас избивали. Вогнали нас в квартиру. У дверей встал крестьянин с винтовкой и в свитке. Женщины уселись на кушетку. Скоро в квартиру согнали еще около 50 человек, большинство женщин. Мужчины уселись на полу. Всех женщин, наиболее молодых, вводили в отдельную комнату, где стояла кровать, и, укладывая всех поперек кровати, друг около друга, их насиловали. Женщины выходили после каждого изнасилования и усаживались, окровавленные, на кушетку. Всех женщин брали в комнату по 3–4 раза. Двух девушек растерзали и выбросили. Прибежал «пан-капитан», схватил большой кувшин и стал им избивать всех по голове. Кровь брызгала по сторонам. В особенности избивали Анцеля Гинзбурга. В комнате изнасиловали 15-летних девушек. Меня тоже брали в комнату, но каждый раз я им указывала, что я им неинтересна (очевидно, из-за месячных очищений. – Комментарий протоколиста) и меня отталкивали. А. Гинзбург нам сказал: «Ведь я еще совсем не молился». Тогда Броха-Гиша Эренбург, достав немного воды, дала ему. Он помыл руки и начал молиться. В этот момент вбежал другой бандит и начал кричать: «Уже начал болтать! Нельзя болтать по-еврейски!» Гинзбург начал читать предсмертную молитву для мужчин, а Броха-Гиша для женщин. Капитан, вбежав, спросил: «Кто там болтает?» – и стал избивать Гинзбурга. Последний уже лежал на полу, взял брошенный кувшин и приложил его к своим ранам, и кувшин наполнился кровью. Тогда один бандит схватил кувшин и стал им еще больше избивать Гинзбурга. Бандиты приносили водку в бутылках и, выпивая каждую из них, разбивали о головы евреев, приставляя их каждый раз к дверям комнаты. Стали выводить по два на улицу; раньше мужчин. С обеих сторон стали у двери по двое – один с шашкой, другой с дубинкой, и тут же убивали. А. Гинзбурга и еще двух вывели на улицу и напоили по полстакана серной кислоты. После достали нож из соломорезки и тупой стороной стали медленно резать шею Гинзбургу. Эту операцию бандиты сопровождали хохотом. Броха-Гиша стала искать воды, сказав: «Я отправляюсь на тот свет, надо руки вымыть». В этот момент один бандит схватил кувшин и ударил ее по голове. Она от испуга «упачкалась», стала вытираться, сказав: «Мое платье – ведь мой саван, в нем я буду похоронена, а саван должен быть чистым». Ее вывели и тут же убили шашкой.»