Туполевская шарага - Кербер Леонид Львович. Страница 16

Был и такой случай. Вечером вызывали в цех по самолету «100» К. Б. Рогова. Влезая в машину, он ударился и рассек лоб, кровь залила лицо. «Тягач» перепугался и закричал. Подбежали рабочие, схватили его под руки и отвели в медпункт. В ЦКБ он вернулся забинтованный, поднялся переполох, и его срочно увезли в больницу Бутырской тюрьмы. К. В. рассказал, что его долго допытывал следователь, уж не попытка ли это самоубийства? Видимо, мы относились к категории ценного государственного имущества.

Успокоились все только после того, как он подписал длиннейший и подробный протокол. Самым смешным в этом эпизоде оказался «тягач». Разыскав Рогова в ЦКВ и убедившись, что никто его не подслушивает, он попросил: «Гражданин конструктор, Вы уж на меня не пишите, пожалуйста, мне от начальства здорово влетело, премии лишили! (оказывается, за „высокие показатели“ в „тягании“ они получали премию). Жена велела – ты попроси, чтобы они не жаловались». (!!!) «Они» – не жаловались.

Наконец на самолете все проверено, отлажено и опробовано. На следующий день отстыковали крылья. 103-ю вытаскивают во двор, вольнонаемный механик И. Ф. Жилин влезает в кабину и опробует двигатели. Струя от винтов срывает желтые осенние листья, они тучей носятся по двору завода. В открытых окнах сотни лиц наблюдают за первой проверкой их фетиша. Хищный фюзеляж 103-ей дрожит как энглизированная лошадь перед стартом. Улыбающийся Туполев в теплом пальто пожимает нам руки.

Наутро машину задрапировывают брезентом, завязывают, цугом выстраивают несколько грузовиков с деталями, появляется тягач-автомобиль. Ночью, пока мы мирно спим в зарешеченных спальнях, её увозят в Чкаловскую.

II

Неслучайно закончили мы первую часть на том, как машину повезли в Чкаловскую. Это был крупный рубеж нашей работы, и руководство вспомнило о том, что наряду с кнутом есть и пряник. Некоторым из зэков дали свидания.

Было предложено привести себя в достойный вид (?). Нас отвезли в Бутырки. В тюрьме мы не создатели грозных машин, а арестованные, о том дали понять тут же: «Руки за спину, лицом к стене, не разговаривать!» От такого милого и знакомого отношения мы отвыкли, но перспектива свидания заставляет молчать. Под стук ключа о пряжку ремня или о перила лестницы («внимание! веду арестованного!») по бесконечным коридорам попка приводит меня в комнату без окон, метров шести, в ней стол, три стула и песочные часы. Минут двадцать томительного ожидания. Дверь открывается и другой попка вводит жену с ребёнком. Это мой сын, которого я ещё никогда не видел. Мы здороваемся, я целую мальчика, он смотрит на меня, как на чужого. Попка переворачивает часы. За столом друг против друга – мы, у торца – попка. Жена рассказывает об их жизни, изредка он прерывает: «Об этом нельзя». О себе я почти не говорю, действительность – под замком, а вымысел – кому нужен? Наступает конец, время истекло, буквально. Жена говорит: «Сынок, сынок, попрощайся с папой». Он протягивает ручку попке. Горько, но понятно, на попке петлицы, блестящие пуговицы. Когда она поправляет, малыш с таким же безразличием протягивает ручку мне. Второй попка уводит их. Так много ждали мы от свидания и так мало оно дало. Под бдительным оком мы сидели стеснённые, словно связанные, и 10 минут из проведенных в тюрьмах 1019800 пролетели, словно их и не было. Возвращались мы в ЦКБ-29 молча, ушедшими в себя. Вечер был тяжелый. Все разбрелись, каждому хотелось побыть одному, пережить, прочувствовать этот подарок судьбы.

Несколько дней мы ходили сами не свои, а тут ещё потрясение – освобождают петляковцев!

Самого Владимира Михайловича освободили накануне, – прямо с доклада на Лубянке о ходе испытаний пикирующей 100 отвезли домой. Слухи о готовящемся освобождении ходили уже давно, а когда он не вернулся – ожесточились. Во всех трёх спальнях далеко за полночь обсуждали, когда и кого? Подсчитывались шансы, строились гипотезы, высказывались предположения. Волновало это не только петляковцев, но и всех остальных, ведь прецедентов не было!

Утро было обычным, позавтракав, разошлись на рабочие места. Часов около 10 по ЦКБ молнией разнеслось: приехал вольный Петляков и прошел в кабинет Кутепова. Около 11, когда туда стали по одному вызывать освобождаемых, волнение достигло апогея. Вызванные не возвращались, под разными предлогами зэки спускались на третий этаж, ходили по коридорам, в надежде узнать что-либо, но тщетно.

В обеденный перерыв, когда мы сидели в столовой, освобожденных провели в канцелярию тюрьмы, и наше общение с ними закончилось. Мы не поздравили их и не попрощались. Это было жестоко, ещё более жестоким было то, что остальным не сказали ни слова. На петляковцев, оставшихся в заключении, трудно было смотреть, они ходили совершенно убитые. Свобода – химера, незримо присутствовавшая в эти дни рядом, испарилась. Что будет с ними, где они будут работать, да и будут ли работать вообще, освободят ли их в дальнейшем, увидят ли они свободу – вот мысли, роившиеся в их головах.

Всякий человеческий коллектив в любых условиях вырабатывает защитные рефлексы. Так было и у нас. Хотя прямо нам обещаний освободить после постройки машины никто не давал, все считали это само собой разумеющимся. А коль скоро так, надо работать и жить, жить и работать.

И мы жили, творили, спорили, ругались, читали, мастерили, отчаивались, смеялись. Порой это был смех висельников, порой настоящий. Нельзя же, в самом деле, вечно «стоять перед отчизной немою укоризной».

В этот день налаженная жизнь коллектива ЦКБ лопнула, словно мыльный пузырь, обнаружив действительность. Большинство зэков было москвичами, где-то рядом жили наши семьи, жили тяжело, без заработка основных кормильцев, если не впроголодь, то отказывая себе почти во всем. Вопрос освобождения для нас был не только морально-нравственной категорией, нет, он нес нашим жёнам и детям право на труд и образование, избавлял их от кличек – сын, мать, жена врага народа, – наконец, позволял им спать спокойно, не вскакивая ночью от стука в дверь.

Тяжелый был этот день, наступивший после освобождения части петляковцев. Во всех помещениях – мёртвая тишина, словно в доме потерявшего кого-то из своих близких. Трагизм оставшихся в неволе понимали не только мы, работавшие над другими самолетами, но и вольнонаёмные, думается, даже наиболее человекоподобная часть охраны.

Оставшиеся в тюрьме петляковцы были окружены всеобщим вниманием, каждому хотелось хоть чем-нибудь облегчить их участь.

Через день, ровно в 9 утра, Путилов, Изаксон, Минкнер, Н. И. Петров, Енгибарьян, К. В. Рогов, Качкачян, Лещенко, Базенков, Стоман, Шекунов, Абрамов, Шаталов, Невдачин, – сияющие, весёлые, помолодевшие, – появились на своих рабочих местах. Радостно пожимают они руки друзей, делятся впечатлениями. Но что это, на следующий день между ними, ставшими вольными, и нами, заключёнными, возникла отчужденность. Они явно избегают разговоров с глазу на глаз, взгляды потуплены, движения скованы… Что такое? В чём дело?

Причину мы узнали позднее. По плану предполагалось сразу же переместить их на 39 завод. Как и обычно, что-то не успели, и переселение пришлось отложить. Администрация всполошилась, близость «вольняг» с зэками всегда была ахиллесовой пятой системы НКВД. Теперь у Ахиллеса оказались уже не одна, а две пятки. И вот Кутепов собирает их у себя и внушает им: освобожденные оказались не такими как неосвобожденные, общение не нужно, это не в ваших интересах, – и ещё какие-то турусы на колёсах. А так как он сам понимает, что эти слова и аргументы – несусветная чушь, то и добавляет чисто по-солдатски: «не общаться, разговоры только на служебные темы», и т д.

Тяжелая, для многих трагическая полоса прошла и медленно стала забываться. Через неделю – десять дней ритм жизнедеятельности ЦКБ пришел в норму. Из спален вынесены лишние койки, в столовой убрали пару столов, и поверхность воды стала ровной. Ничто не выдавало бури, пронесшейся над нашей тихой заводью!

Впрочем, нет, – всех смутило, когда Енгибарьян с усмешкой бросил: «Да, вот вспоминаю, как мы сытно и вкусно питались, на свободе так не поешь!»