Чудовища и критики и другие статьи - Толкин Джон Рональд Руэл. Страница 29
Только в этот момент и нигде более мы можем уличить Гавейна в проступке, насколько это можно назвать проступком. «Я первым исполню договор, нами заключенный», — говорит он — но букву договора не выполняет. Про пояс он не упоминает ни словом. И чувстует себя крайне неуютно. «Этого довольно!» — восклицает он, когда владелец замка говорит, что лисья шкурка — ничтожная плата за три столь драгоценных дара, как эти поцелуи (скрытого смысла его слов сам Гавейн до поры не улавливает, равно как и мы, пока не дочитаем поэму до конца).
Ну вот вам, пожалуйста. ?rid tyme ?rowe best [третий раз — самый важный], но at ?e ?rid ?ou fayled ?ore [на третий раз ты сплоховал] [35]. Не мне доказывать, что Гавейн вообще не «сплоховал»; да и автор такого постулата не выдвигает. Я бы хотел лишь рассмотреть, в какой степени и на каком плане Гавейн потерпел неудачу на взгляд автора, насколько возможно судить; ведь именно эти вопросы автора и занимали. Для поэта, как явствует из его трактовки сюжета, существовало три плана: просто–напросто шутливые забавы, вроде пресловутой игры между Гавейном и владельцем замка; «вежество» [86] как кодекс «благородных», или учтивых, манер, подразу мевающий особое почтение к женщинам, и, возможно, включающий в себя, как в случае дамы, куда более серьезную и потому более опасную «игру» куртуазной любви, порою вступающую в противоречие с законами нравственности; и наконец, нравственность как таковая, добродетели и грехи. Эти планы могут конкурировать друг с другом. А ежели так, то повиноваться следует высшему закону. С момента прибытия сэра Гавейна в замок подготавливаются ситуации, в которых неизбежно будут возникать такого рода конфликты, предполагающие необходимость выбора. Автора занимает главным образом соперничество между «куртуазией» и добродетелью (чистотой и верностью); он изображает нарастающее расхождение между ними и показывает, как Гавейн в кризисный момент искушения осознает это и предпочитает добродетель — куртуазности, при том, что сохраняет обходительность манер и учтивость речи, принадлежащие истинному духу вежества. Думаю, в намерения автора входило также посредством исповеди продемонстрировать, что низший уровень, «шутливые развлечения», в итоге итогов не так уж и важен; но лишь после того, как поэт позабавился, так сказать, продемонстрировав необходимость выбора, которую искусственная учтивость способна породить даже на низшем уровне. В этом случае, поскольку о грехе и добродетели речь не шла, Гавейн поставил правила куртуазии выше и повиновался воле дамы, даже при том, что это привело его к нарушению слова (пусть лишь в пустячной игре). Но увы! — думаю, так сказал бы и наш автор, — правила искусственной учтивости на самом деле Гавейна не извиняют, не обладая универсальной, доминирующей значимостью, в отличие от законов нравственности, даже если бы пояс он принял из одной лишь вежливости. Но нет. Он никогда не оказался бы в положении, где его обязали бы к сохранению тайны вопреки игровой договоренности, если бы он не желал завладеть поясом по причине его предполагаемого могущества: Гавейну хотелось спасти свою жизнь — мотив простой и честный! — причем спасти теми средствами, что никоим образом не противоречат исходному соглашению с Зеленым Рыцарем и вступают в конфликт разве что с якобы абсурдным и чисто шуточным договором с владельцем замка. Гавейн повинен лишь в этом, и только в этом.
Можно отметить, что для каждого из этих «планов» существует свой собственный суд. Нравственный закон — в ведении Церкви. Lewte, «игра в игру», когда это всего–навсего игра, один на один — в компетенции Зеленого Рыцаря, который и в самом деле описывает происходящее в квазирелигиозных терминах, хотя (надо отметить), применяет их только по отношению к игре: высшие материи уже подверглись суду; здесь — «исповедь» и «епитимья» под острием клинка [36]. Куртуазность — в компетенции высшего суда для такого рода материй, то есть Двора короля Артура с его kydde cortaysye [прославленной учтивостью] [37]; там обвинение, выдвинутое против Гавейна, просто поднимается на смех.
Однако есть и иной суд: сам сэр Гавейн и его собственная оценка происходящего. Оговоримся сразу, что в его случае беспристрастности ожидать трудно, и потому его приговор законной силы не имеет. Поначалу Гавейн, что только естественно, во власти эмоций, он глубоко потрясен: его «кодекс» разбился вдребезги, а в придачу жестоко уязвлена гордость. Его первый всплеск негодования, обращенный против себя самого, ничуть не более справедлив, нежели его злые нападки на женщин вообще [87]. Однако слова Гавейна, тем не менее, очень интересно проанализировать; ведь перед нами — ярко и рельефно прорисованный персонаж, а не просто рупор суждений и мнений. Наш поэт мастерски изображает характеры. Хотя дама, когда ей предоставляется слово, роль играет весьма простую и следует лишь одной линии поведения (подсказанной необъяснимой «враждой»), все, что она говорит, обладает своей неповторимой индивидуальной интонацией. Но еще лучше — сэр Бертилак; автор еще более искусно заставляет его вести себя и изъясняться со всем правдоподобием и в роли Зеленого Рыцаря, и в роли Хозяина, так что, если бы эти двое не были на самом деле одним и тем же человеком, каждый показался бы убедительной, полнокровной личностью. Однако ж в финале мы вполне способны поверить, что на протяжении всего рассказа слышали одного и того же персонажа: в частности, благодаря этому читатель, как и сэр Гавейн, безоговорочно принимает на веру их тождественность, при том, что после признания чары не развеиваются и преображения не происходит (во всяком случае, в поэме). Однако оба этих актера играют лишь вторичную роль; основная их функция — это создать ситуацию для испытания сэра Гавейна. Гавейн как литературный персонаж вполне реалистичен.
Его «совершенство» становится более человечным и убедительным, и потому еще больше воспринимается как подлинное благородство благодаря мелкой слабости [88]. Но, на мой взгляд, ничто не «оживляет» Гавейна так, как описание его «реакций» на признание Зеленого Рыцаря: здесь слово «реакция», которым так часто злоупотребляют, использовано не без оснований, поскольку слова и поведение Гавейна в тот момент в значительной степени подсказаны инстинктом и эмоциями. В этом смысле весьма показателен контраст между этими строфами и строками, описывающими его полные опасностей странствия, — строками весьма колоритными и вместе с тем поверхностными. Но нашего поэта на самом деле не занимают ни волшебная сказка, ни рыцарский роман сами по себе. Кроме того, думается мне, таков завершающий высокохудожественный штрих в поэме, посвященной главным образом добродетели и проблемам поведения: в конце нам позволено мельком взглянуть на «реакции» человека воистину «вежественного», но не то чтобы вдумчивого, на уязвимое место в той части его личного кодекса, которая для беспристрастного стороннего судьи не так уж и важна. Воистину в финале поэмы должен был возникнуть образ двойной шкалы измерения, которой пользуются все не обделенные милосердием люди: чем строже к себе, тем снисходительнее к прочим [89]. ?е kyng comfortez ?e knygt, and alle ?e court als lagen loude ?erat [Король утешил рыцаря, и весь двор также громко над тем посмеялся] [38].
Что Гавейн чувствует и что он говорит? Он винит себя за couardise [трусость] и couetyse [жадность, стяжательство] [39]. Он «надолго задумался» [40]:
86
В обычном, мирском смысле. Если наш автор написал еще и «Перл» (в чем я не сомневаюсь),для тех, кто задается целью рассмотреть его взгляды и представления в целом, он усложняет дело, используя там слово «вежество» в более возвышенном смысле: применительно к обхождению не земных дворов, но Двора Небесного; это Божественная Щедрость и Милость, и беспредельное смирение и милосердие блаженных душ; то есть тот самый дух, из которого должна исходить даже мирская «учтивость», для того, чтобы сохранить жизнь, и искренность, и чистоту. Возможно, это прослеживается в сочетании clannes [чистоты] и cortaysye [учтивости, куртуазности, рыцарственности] (28.653) в «пятой пятерке» Пентаграммы, воплощающей в себе добродетель человеческих взаимоотношений.
87
На первый взгляд этот монолог покажется недостатком — возможно, даже единственным серьезным просчетом во всей поэме. Думаю, он и в самом деле облечен в форму, что Гавейну едва ли пристала, и прочитывается скорее как сентенция ученого–педанта, как если бы ее произнес сам auctor [автор]. Но в основе своей монолог этот вполне уместен, он вполне согласуется с характером Гавейна в целом и соответствует его «реакции» в данный конкретный момент. Гавейн вообще склонен заходить несколько дальше, нежели того требует ситуация. Ему довольно было бы сказать: многие мужи, куда более великие, чем я, бывали обмануты женщинами, так что и мне оно простительно. Ему вовсе незачем распространяться о том, что мужчинам пошло бы куда как на пользу, если бы они могли любить женщин, при этом ни на йоту им не доверяя. Однако — продолжение следует. И это не только абсолютно в духе нашего Гавейна, но и вполне естественно для «придворного», которого выставили на посмешище через его же учтивость и законную гордость собственным вежеством. Так пусть же все сводится просто–напросто к игре и притворству! — восклицает он (в тот момент).
88
Хотя можно задуматься и о том, что Гавейн не приблизился бы настолько к совершенству, если бы не взял своим идеалом абсолютное или математическое совершенство, символически выраженное в Пентаграмме.
89
И чем милосерднее человек, тем зачастую шире расхождение, как можно наблюдать на примере суровых к себе святых.
90
Под словом kynde [природа, сущность, род] в оригинале автор, возможно, подразумевал врожденный характер Гавейна; но менее интроспективная трактовка — «люди моего круга», то есть поведение, подобающее членам его ордена (рыцарям), — пожалуй, здесь уместнее.