Пропавшая весной - Кристи Агата. Страница 17

Да, октябрь в том году был просто прекрасным.

Она очень хорошо запомнила, как несколько дней спустя Родни спросил ее смущенно:

– Разве такое бывает в это время года?

И протянул ей веточку рододендрона. Эти, одни из самых ранних цветов, обычно распускаются в марте или в конце февраля. Джоанна с удивлением взглянула на кроваво-красные цветы, рядом с которыми виднелись готовые распустится почки.

– Нет, – сказала она. – Они цветут весной. Но случается, они расцветают и осенью, если это очень теплая и ясная осень.

Родни с ласковой осторожностью потрогал самыми кончиками пальцев один из готовых расцвести крошечных бутончиков.

– Нежные дети мая, – тихо проговорил он.

– Марта, – поправила она. – Марта, а не мая.

– Они похожи на кровь – произнес он, словно не слыша ее слов. – На кровь сердца.

«Как это не похоже на Родни, – подумала она, – интересоваться цветами».

Впрочем, он всегда любил рододендроны.

Она помнила, как он, много лет спустя, однажды прицепил только что распустившийся бутон рододендрона себе в петлицу.

Конечно же, цветок был слишком тяжелый, он в конце концов вывалился из петлицы и упал в грязь, как она и предвидела.

Они с Родни столкнулись тогда на церковном дворе, в совершенно необычном месте для этого часа: был уже вечер и добрые прихожане расходились по домам.

Она увидела его, когда выходила из церкви после службы.

– Что ты здесь делаешь, Родни? – удивленно спросила она.

– Размышляю о своем конце, – с улыбкой ответил он, – Я думаю, что бы такое мне написать на своем надгробии? Оно будет не из гранита, хотя гранитные памятники выглядят такими элегантными! И мраморного ангела в изголовье моей могилы тоже не будет.

Стоя у кладбищенской ограды, они смотрели на появившуюся совсем недавно мраморную плиту, на которой было высечено имя Лесли Шерстон.

Родни проследил глазами за ее взглядом.

– «Лесли Аделина Шерстон, – медленно прочитал он вслух надпись на плите. – Любимой, обожаемой жене от Чарльза Эдварда Шерстона. Почила 11 мая 1930 г. Господь осушит твои слезы, Лесли».

Немного помолчав, он добавил:

– Мне кажется чудовищно нелепой мысль, что под этой холодной мраморной плитой лежит Лесли Шерстон, и лишь такой законченный идиот, как Шерстон, мог додуматься до столь чудовищно нелепой эпитафии. Я не верю, что Лесли пролила хоть слезинку за всю свою жизнь. Она была не из плакс.

Джоанну охватило странное чувство: она словно оказалась участницей некой богохульной игры.

– А что бы выбрал ты? – спросила она.

– Для нее? Не знаю, – пожал плечами Родни. – Может быть, взял бы что-нибудь из псалмов. «Бытие твое было исполнено радости». Что-нибудь вроде этого.

– Нет, я имела в виду для себя.

– Для меня? – задумался на минуту он и вдруг улыбнулся. – «Господь мой пастырь. Он ведет меня на зеленое пастбище». Наверное, это лучше всего подойдет мне.

– В такой эпитафии слышится довольно банальная идея о небесах, о горнем мире. По крайней мере, мне так всегда казалось.

– А как ты себе представляешь мир горний, Джоанна?

– Во всяком случае, не как золотые ворота и прочую чепуху. Мне хочется думать о мире горнем, как о государстве. Да, я представляю себе государство, в котором каждый занят – помогает другим, а еще каким-нибудь чудесным способом помогает направить, улучшить земной мир, сделать его прекраснее и счастливее. Служба – вот мое представление о мире горнем.

– Какая ты все-таки ужасная формалистка! – насмешливо улыбнулся Родни, стараясь интонацией сгладить насмешку, заключенную в его словах. – Нет, мне больше нравится такая аллегория: зеленая долина и овца, в прохладе вечера следующая за своим пастырем домой. – Он помолчал, ожидая ее возражений. – Конечно, это всего лишь моя глупая фантазия, я и сам понимаю, Джоанна, но такое представление меня посещает очень часто, особенно когда я по Хай-стрит направляюсь к себе в офис. Обычно я выбираю путь через Белл-парк, где много укромных аллей и зеленых лужаек меж поросших деревьями холмов. Мне очень нравится этот парк, и особенно то, что он сохранился почти в самом центре города. Ты сворачиваешь с многолюдной, запруженной автомобилями Хай-стрит в зеленые кущи, и тебя сразу охватывает удивительное ощущение, своего рода смятение. «Где я?» – спрашиваешь ты себя. А внутренний голос отвечает тебе, знаешь, так тихо, так ласково, что ты – умер и очутился в райских садах…

– Родни! Прекрати! – остановила его Джоанна. – Ты, наверное, заболел. Такое выдумать!..

Это была первая догадка о том состоянии, в котором находился Родни, – догадка о надвигающемся нервном срыве, что вскоре у него и произошел, обеспечив ему двухмесячное лечение в санатории в Корнуолле, где он пребывал в полной, благотворной тишине, слыша лишь крики чаек, парящих над бледно-зелеными пенистыми морскими волнами.

Но до самого того дня, когда она случайно встретила его на церковном дворе, она не осознавала, что он работает сверх своих сил. Они уже собирались идти домой. Она держала его под руку и чуть ли не тянула его силком. И вдруг этот огромный красный бутон рододендрона выпал у него из петлицы и упал на могилу Лесли.

– Ох, смотри! – сказала она. – Твой цветок! Она хотела было наклониться и поднять красный бутон, но муж удержал ее.

– Пусть лежит, – торопливо сказал он. – В конце концов, она была нашим другом.

Джоанна тут же согласилась, что, действительно, это прекрасная мысль и что завтра же она придет сюда и принесет огромный букет желтых хризантем.

Она помнила, что ее слегка напугала странная улыбка, которой одарил ее Родни, услышав такие слова.

Да, она явственно чувствовала, что с Родни в тот вечер происходило что-то необыкновенное. Разумеется, она еще не поняла окончательно, что Родни находится на грани нервного срыва, но она знала, что с ним происходит что-то особенное…

Всю дорогу до самого дома она донимала его разными вопросами, но он оставался немногословен.

– Я устал, Джоанна… Я очень устал, – вновь и вновь повторял он и морщился, словно от боли.

Только однажды, когда они уже подходили к самому дому, он едва слышно произнес:

– Не каждому дано быть мужественным…

С того самого дня прошло не более недели, и вот Родни однажды утром не смог встать из постели.

– Я не могу сегодня встать, – проговорил он слабым, полусонным голосом.

Он так и остался лежать в постели, больше не произнеся ни слова, ни на кого не глядя. Он лежал и чему-то неопределенно улыбался.

Потом вокруг него толпились доктора, суетились медсестры, и в конце концов его направили на продолжительное лечение в санаторий «Тревелиан». Режим в санатории оказался строжайший: ни писем, ни телеграмм, ни даже посетителей. Джоанне не позволили прийти проведать мужа. Не пустили даже ее, собственную его жену!

Это были грустные, смутные, запутанные времена. И с детьми тоже стало очень трудно. Они не помогали ей ни в чем. Они вели себя с нею так, словно она, Джоанна, была виновна в болезни их отца.

– Ты позволяла ему работать, работать и работать в его офисе! Мама, ты сама прекрасно знаешь, что в последние годы отец очень тяжело работал.

– Конечно, я знаю об этом, мои дорогие, – растерянно отвечала она, совершенно подавленная прямым обвинением, исходящим из уст ее собственных детей. – Но что я могла поделать?

– Ты должна была оторвать его от работы, причем еще много лет назад! Разве ты не знаешь, как он ненавидит конторскую работу? Ты вообще знаешь хоть что-нибудь о нашем отце?

– Да, Тони, и очень много. Я знаю все о вашем отце, даже больше, чем ты думаешь.

– Порой мне кажется, что это далеко не так. Иногда я думаю, что ты вообще ничего не знаешь и знать не хочешь о ком бы то ни было.

– Прекрати сейчас же, Тони!

– Заткнись, Тони! – вмешалась Эверил. – Что толку в твоих обвинениях?

Джоанна знала: Эверил всегда была такая – сухая, бесчувственная, подчеркнуто циничная, с отчужденным выражением, таким странным дл, ее возраста. У Эверил, иногда думала в отчаянии Джоанна, совсем нет сердца. Она терпеть не могла неясностей, чуждалась родительской ласки и оставалась совершенно равнодушной к любым увещаниям, апеллирующим к ее совести.