Генерал в своём лабиринте - Маркес Габриэль Гарсиа. Страница 20

Хосе Паласиос увидел в порту множество лиц, исполосованных фиолетовой краской от лечебного корня, помогающего при оспе. Оспа была давним бедствием селений в низовьях Магдалены, и в конце концов повстанцы стали бояться ее больше, чем испанцев, – так опустошала она ряды Освободительной армии во время боев на реке. Тогда, поскольку болезнь не отступала, генерал добился того, чтобы один французский натуралист, который был в тех местах проездом, задержался бы и сделал людям прививку, – ее делали, вводя сыворотку из крови переболевшего оспой. Однако от прививок умирало столько людей, что в результате никто не хотел лечиться у этого коновала, как они его называли; многие матери предпочитали уповать на судьбу, а не вести детей к доктору. Впрочем, в официальных докладах, которые поступали к генералу, говорилось, что с эпидемией оспы покончено. Так что, когда Хосе Паласиос заметил, сколько в толпе раскрашенных лиц, он испытал скорее досаду, чем удивление.

– Вот так всегда, – сказал он, – подданные всегда будут обманывать нас, чтобы доставить нам удовольствие.

Генерал не преминул сразу же огорчить тех, кто встречал его в порту. Он коротко рассказал о своей отставке, о том беспорядке, который творится в Сан-та-Фе и виноваты в котором были – по его словам – люди, единодушно поддержавшие новое правительство. «Третьего не дано, – сказал он. – Единство или анархия». Сказал, что больше не вернется на пост президента, потому что будет залечивать телесные раны, многочисленные и тяжелые, что было видно, но скорее для того, чтобы отдохнуть от горечи, которую причинила ему людская злоба. Но не сказал, когда он уедет и куда, и только повторял, что еще не получил паспорт от нового правительства, необходимый, чтобы выехать из страны. Генерал поблагодарил всех за двадцать лет славы, которые дал ему Момпокс, и попросил, чтобы ему не присваивали никаких почетных титулов, кроме одного – гражданин этого города.

Церковь Ла Консепсьон была убрана черным крепом, и в воздухе еще кружились лепестки цветов и обгоревшие волокна фитилей от погребальных свеч, когда беспорядочная толпа заполнила ее целиком, дабы восславить Господа за нежданное благо. Хосе Паласиос, который сидел на скамье для свиты, понял, что генерал на отведенном ему месте чувствует себя неловко. Алькальд – метис с пышной шевелюрой, похожей на гриву льва, – наоборот, чувствовал себя рядом с ним превосходно. Фернанда, вдова Бенхумеа, чья креольская красота вызвала переполох при королевском дворе, преподнесла генералу свой сандаловый веер, чтобы ему было легче перенести одурманивающую тяжесть церемонии. Он обмахивался им без всякой надежды на облегчение, скорее для того, чтобы почувствовать аромат веера, до тех пор, пока от жары ему не стало трудно дышать. Тогда он прошептал на ухо алькальду:

– Поверьте, я не стою подобного наказания.

– За любовь народа надо платить, ваше превосходительство, – ответил алькальд.

– К несчастью, это не любовь, а жажда сплетен, – сказал он.

После литургии он попрощался с вдовой Бенху-меа и, поклонившись, протянул ей веер. Но она не приняла веера.

– Окажите мне честь и сохраните его на память о человеке, который так вас любит, – сказала она.

– Самое печальное то, сеньора, что у меня уже почти не осталось времени, чтобы вспоминать, – ответил он.

Священник настоял, чтобы для защиты от жары над ним натянули занавесь, что вывешивают перед алтарем на Страстной Неделе, и под ней его сопроводили от церкви Ла Консепсьон до колледжа Святого Петра Апостола, большого двухэтажного здания с крытой галереей, как в монастыре, вокруг которого росли папоротники и полевые гвоздики, а за зданием виднелся ухоженный огород и росли фруктовые деревья. Коридоры с аркадами в эти месяцы были пустынны из-за сильных ветров, дующих с реки, но жилые комнаты, примыкающие к большому залу, были защищены толстыми известняковыми стенами, которые создавали там неизменный осенний сумрак.

Хосе Паласиос пошел вперед, дабы убедиться, все ли в порядке. Шершавые стены спальни, недавно побеленные известью, слабо освещались через единственное окно с зелеными жалюзи, выходившее на огород. Хосе Паласиос передвинул кровать, чтобы окно было в изножье, а не в изголовье, и генерал мог видеть желтые цветы гуайявы и вдыхать их аромат.

Генерал прибыл, опираясь на руку Фернандо, вместе со священником из Ла Консепсьон, который был ректором этого колледжа. Едва закрыв за собой дверь, он прислонился спиной к стене, с наслаждением вдыхая запах гуайявы, ее ветки стояли в тотуме на подоконнике, наполняя своим ароматом всю комнату. Он долго, пока у него хватало дыхания, стоял так, закрыв глаза и вбирая в себя запахи старинного жилища, успокаивающие душу. Потом внимательно изучил комнату, будто каждый предмет в ней был для него открытием. Кроме кровати с маркизетовым пологом, в комнате были комод красного дерева, ночной столик тоже красного дерева с мраморной столешницей и большое кресло, обтянутое красным бархатом. На стене рядом с окном висели восьмиугольные часы с римскими цифрами, они стояли, показывая час семь минут.

– Хоть это не изменилось! – сказал генерал. Священник удивился.

– Простите, ваше превосходительство, – сказал он, – но, насколько мне позволено судить, вы никогда здесь раньше не были.

Хосе Паласиос тоже удивился, ибо они действительно никогда не были в этом доме, однако генерал был так настойчив в своих воспоминаниях и рассказывал о своем пребывании здесь с такими подробностями, что все пришли в смятение. Напоследок он попытался взбодрить их своей обычной иронией.

– Может быть, это было в какой-нибудь другой жизни, – сказал он. – В конце концов, все возможно в городе, где все только что видели, как отлученный от церкви шествует под алтарным покрывалом.

Немного спустя началась гроза; город, на который обрушился ливень, был похож на корабль, терпящий крушение. Генерал воспользовался этим, чтобы прийти в себя после оказанных почестей, и наслаждался запахом цветов гуайявы, делая вид, что спит лицом кверху, сбросив одежду в сумраке комнаты, а потом заснул по-настоящему в освежающей тишине, наступившей после дождя. Хосе Паласиос понял это, когда услышал: генерал разговаривает во сне – с четкой дикцией и молодой звонкостью, как случалось с ним в те времена только во сне. Он говорил о Каракасе, разрушенном городе, который ему уже не принадлежал, где стены были покрыты оскорбительными надписями в его адрес, а на улицах бурлил поток из человеческого дерьма. Хосе Паласиос, сидящий в углу комнаты, утонув в кресле почти с головой, следил, чтобы никто, кроме людей свиты, не смог бы услышать бессознательные откровения генерала. Увидев в приоткрытую дверь полковника Вильсона, он сделал ему знак, и тот удалил солдат охраны, что бродили по саду.

– Здесь нас никто не любит, а в Каракасе никто не слушается нас, – говорил генерал во сне. – Мы остались одни, наедине с собой.

Последовал беспорядочный поток горьких жалоб-все, что осталось от поруганной славы, дуновение смерти развеяло по ветру. Почти час он был в бреду, пока его не разбудил шум толпы в коридоре и металлический звук властно начальственного голоса. Генерал отрывисто всхрапнул, делая вид, что еще не проснулся, и сказал, не открывая глаз, бесцветным голосом:

– Что, черт побери, происходит? Происходило то, что генерал Лоренсо Каркамо,

Ветеран освободительных войн, отличавшийся угрюмым характером и почти безумной храбростью, пытался силой ворваться в спальню раньше времени, назначенного ему для аудиенции. Он не обращал внимания на слова полковника Вильсона, ткнул саблей лейтенанта гренадеров и подчинился только непререкаемой власти священника, и тот вежливо проводил его в соседнюю комнату. Генерал, вскоре узнав обо всем от Вильсона, гневно крикнул:

– Скажите Каркамо, что я умер! Именно так, умер – и все!

Полковник Вильсон вышел в другую комнату, чтобы лично передать слова генерала задиристому воину; тот нарядился ради аудиенции в парадный мундир, увешанный орденами и медалями. Горделивость Каркамо уже как рукой сняло, а глаза увлажнились слезами.