Двенадцать рассказов-странников - Маркес Габриэль Гарсиа. Страница 23
— Бесполезно молиться, — сказал ей офицер уже без прежней любезности. — В августе и у Бога отпуск.
Он объяснил ей, что половина Италии в эту пору лежит на пляже, тем более по воскресеньям. Вполне вероятно, что консул, ввиду своего служебного положения, не отбыл в отпуск, однако наверняка он не откроет своей конторы до понедельника. Единственно разумным было отправиться в гостиницу, отдохнуть за ночь, а на следующий день позвонить в консульство, номер его, без сомнения, есть в телефонной книге. Сеньоре Пруденсии Линеро пришлось согласиться с его доводами, и офицер помог ей оформить въездные бумаги, пройти таможню и поменять деньги, а потом посадил в такси с напутствием, чтобы ее отвезли в приличную гостиницу.
Древний таксомотор, напоминающий катафалк, сотрясаясь и дергаясь, двигался по пустынным улицам. Сеньоре Пруденсии Линеро на минуту подумалось, что они с водителем — единственные живые существа в этом городе призраков, и еще — что у человека, который столько говорит, да еще с такой страстью, просто не будет времени причинить зло бедной одинокой женщине, решившейся на рискованное путешествие через океан ради того, чтобы увидеть Папу.
В конце уличного лабиринта снова завиделось море. Такси рывками продвигалось вдоль раскаленного пустынного пляжа, на который выходило множество крошечных, ярко раскрашенных отелей, однако не остановилось ни перед одним из них, а подъехало к невзрачному зданию, располагавшемуся в общественном парке среди высоких пальм и белых скамеек. Шофер поставил сундук в тень на тротуар и, заметив нерешительность сеньоры Пруденсии Линеро, заверил ее, что это — самая приличная гостиница в Неаполе.
Красивый и любезный носильщик вскинул сундук на плечо и взял на себя заботу о ней. Подвел к лифту в металлической клетке, сооруженной в лестничном проеме внутреннего двора, и с вызывающей тревогу решительностью в полный голос запел арию из оперы Пуччини. Дряхлое здание насчитывало девять отремонтированных этажей, и на каждом находилась самостоятельная гостиница. У сеньоры Пруденсии Линеро на мгновение вдруг все сместилось в сознании, когда она, засунутая в проволочную клетку, точно в курятник, стала медленно подниматься мимо гулких мраморных ступеней, невольно наблюдая в окнах внутреннюю жизнь дома с ее самыми интимными проявлениями, рваными носками и кислой отрыжкой. На третьем этаже лифт, содрогнувшись, остановился, носильщик перестал петь, раздвинул дверь из складывающихся металлических ромбов и, склонившись в галантном поклоне, дал понять сеньоре Пруденсии Линеро, что она — у себя дома.
В вестибюле за деревянной стойкой с разноцветными стеклянными инкрустациями она увидела худосочного молодого паренька и развесистые растения в медных вазонах. Паренек ей сразу понравился, потому что у него были точно такие же ангельские кудри, как у ее младшего внука. Ей понравилось название гостиницы, выгравированное на бронзовой пластине, понравился запах карболки, понравились подвешенные в горшках папоротники, тишина, золотые лилии на обоях. Но едва она шагнула из лифта, как сердце у нее оборвалось. Группа английских туристов в коротких штанах и пляжных сандалиях дремала в длинном ряду кресел для ожидания. Их было семнадцать, и все они сидели совершенно одинаково, точно это был один англичанин, многократно повторенный чередой зеркал. Сеньора Пруденсиа Линеро лишь окинула их взглядом, не различив каждого в отдельности, и единственное, что привлекло ее внимание и поразило, был длинный ряд розовых коленок, похожих на окорока, что висят на крюках в мясной лавке. Она не сделала больше ни шагу в сторону стойки, но испуганно попятилась и снова вошла в лифт.
— Поехали на другой этаж, — сказала она.
— Столовая есть только здесь, signora, — сказал носильщик.
— Не имеет значения, — сказала она.
Носильщик знаком выразил согласие, задвинул дверь лифта и допел арию — ее хватило как раз до пятого этажа. Здесь было менее чинно, хозяйка оказалась цветущей матроной, прекрасно говорившей по-испански, и при этом в приемной никто не дремал в креслах. Столовой действительно не было, но у гостиницы имелась договоренность с ближайшей таверной, где ее постояльцев кормили по особым ценам. И сеньора Пруденсиа Линеро согласилась остаться на одну ночь: убедило красноречие симпатичной хозяйки и то, что в приемной не было ни одного дремлющего англичанина с розовыми коленками.
В номере в два часа пополудни жалюзи были опущены, и полумрак хранил свежесть и тишину невидимой дубравы: здесь было хорошо плакать. Едва оставшись одна, сеньора Пруденсиа Линеро задвинула обе щеколды на двери и первый раз с утра помочилась жиденькой теплой струйкой, что позволило ей обрести свое «я», утраченное за время путешествия. Потом она сняла сандалии, развязала веревку, подпоясывавшую ее монашеское одеяние, легла на левый бок на двуспальную кровать, слишком широкую и бесприютную для нее одной, и дала волю другому своему источнику — застоявшимся слезам.
Она не просто первый раз в жизни уехала из Риоачи, но едва ли не первый раз вообще вышла из дому после того, как ее дети завели свои семьи и разъехались, и она одна, с двумя босоногими индианками, осталась ухаживать за лишившимся души телом своего мужа. Половина ее жизни прошла в спальне подле того, что осталось от единственного мужчины, которого она любила и который почти тридцать лет пролежал в летаргическом сне на ложе из козлиных кож, том самом, что в молодые годы служило ему ложем любви.
В октябре прошлого года больной открыл глаза, в мгновенном озарении узнал близких и попросил, чтобы позвали фотографа. Привели старого фотографа из парка с огромным фотоаппаратом-гармошкой с черным рукавом и с посудиной для магния, чтобы фотографировать в домашних условиях. Процессом руководил сам больной. «Один снимок — Пруденсии, за любовь и счастье, которые она дала мне в жизни», — сказал он. Вспыхнул магний. «А теперь два снимка — моим обожаемым дочерям Пруденсии и Наталии», — сказал он. Магний вспыхнул снова. «Еще два — двум моим сыновьям, они подают пример всей семье своей нежной любовью и здравомыслием», — сказал он. Итак — пока у фотографа не кончилась бумага, и ему пришлось идти домой за новой пачкой. В четыре часа пополудни, когда в спальне нечем было дышать из-за магниевого дыма и толчеи родственников, друзей и знакомых, набежавших за своими снимками, больной начал словно испаряться в постели, и, попрощавшись со всеми мановением руки, ушел из мира, точно растворился вдали на палубе уходящего судна.
Смерть его не стала для вдовы облегчением, чего все ожидали. Наоборот, она так горевала, что дети, собравшись вместе, стали спрашивать, чем ее можно утешить, и она ответила, что желает только одного — отправиться в Рим повидать Папу.
— Я поеду одна и в монашеском францисканском одеянии, — предупредила она. — Это — обет.
Единственное удовольствие, оставшееся ей от многолетних бессонных ночей у постели больного, было плакать всласть. На пароходе, вынужденная жить в одной каюте с двумя монахинями-клариссами, которые сошли в Марселе, она запиралась в ванной комнате, чтобы поплакать вдали от чужих глаз. Номер в неапольской гостинице оказался единственным подходящим местом, где она смогла поплакать в свое удовольствие впервые с того момента, как уехала из Риоачи. Она бы и проплакала до следующего дня, до самого отхода поезда на Рим, если бы в семь часов в дверь не постучала хозяйка и не предупредила, что если она не поспеет вовремя в таверну, то останется без еды.
Служащий повел ее в таверну. С моря уже подул свежий ветер, но несколько купальщиков еще сидели на пляже под бледным вечерним солнцем. Сеньора Пруденсиа Линеро пошла вслед за служащим по крутым узеньким улочкам, которые только начинали пробуждаться после воскресной сиесты, и вскоре оказалась у тенистой перголы, заставленной столиками под красно-белыми клетчатыми скатертями, на которых вместо вазочек стояли баночки из-под маринада с бумажными цветами. В столь ранний час ужинала только сама обслуга, да нищий священник в дальнем углу ел лук с хлебом. Войдя, она почувствовала, что все уставились на ее мрачное одеяние, но и бровью не повела, потому что понимала: быть смешной — неотъемлемая часть епитимьи. А вот официантка, наоборот, вызвала у нее жалость, потому что была блондинкой, красивой и говорила точно пела, — до чего же, значит, худые дела у этой Италии после войны, подумалось ей, раз такая девушка вынуждена прислуживать в таверне. Но ей стало хорошо в этой украшенной цветами беседке, а запах еды с лавровым листом, доносившийся из кухни, разбудил голод, задремавший в суматохе дня. Впервые за много-много времени ей не хотелось плакать.