Проклятое время (Недобрый час) (другой перевод) - Маркес Габриэль Гарсиа. Страница 32

– Какой случай, лейтенант, а? Сказка! Вам, наверно, такое и не снилось!

К вечеру у доктора Хиральдо появилось отчетливое чувство, будто вернулась его молодость. Миндальные деревья на площади снова покрылись пылью. Еще одна зима кончалась, но ее тихие, крадущиеся шаги оставляли глубокий след в его памяти.

Падре Анхель возвращался с вечерней прогулки, когда увидел, как доктор пытается просунуть ключ в замочную скважину своей приемной.

– Вот видите, доктор, – улыбнулся он, – даже дверь не откроешь без воли Божьей.

– Или без карманного фонарика, – улыбнулся в ответ доктор.

Он повернул в замке ключ, и теперь все его внимание принадлежало падре Анхелю. В сумерках лицо падре казалось расплывчатым багровым пятном.

– Минутку, падре, – сказал доктор и взял его за локоть. – Мне кажется, у вас не в порядке печень.

– Вы так думаете?

Врач включил свет над входом и оглядел лицо священника скорее с человеческим, нежели профессиональным участием, потом отворил затянутую сеткой дверь приемной и включил свет в комнате.

– Не будет ничего плохого, падре, если вы пять минут уделите вашей плоти. Давайте-ка проверим ваше давление.

Падре Анхель торопился, но, уступая настояниям врача, прошел в приемную и стал закатывать рукав.

– В мое время, – сказал он, – этих штук не было.

– Ваше время, падре, продолжается, не старьте себя, – улыбнулся он.

Пока врач смотрел на шкалу прибора, падре оглядывал комнату с тем наивным любопытством, какое вызывают обычно приемные врачей. На стенах висели пожелтевший диплом, литография фиолетовой девочки с разъеденной голубой щекой и картина с изображением врача, оспаривающего у Смерти обнаженную женщину. В глубине кабинета, за железной койкой, выкрашенной в белый цвет, стоял шкаф с пузырьками. На каждом пузырьке была этикетка. У окна – застекленный шкаф с инструментами, рядом – два таких же с книгами. Стоял резкий запах медицинского спирта.

Лицо доктора Хиральдо, когда он кончил измерять давление, не говорило ничего.

– В этой комнате не хватает святого, – пробормотал падре.

Доктор обвел взглядом стены.

– Не только здесь, – сказал он. – Во всем городке не хватает.

Он положил тонометр в кожаный футляр, энергичным рывком задернул «молнию» и продолжал:

– Должен сказать, падре, что давление у вас очень хорошее.

– Я так и думал, – отозвался священник и немного удивленно добавил: – Никогда еще я не чувствовал себя так хорошо в октябре.

Падре Анхель начал медленно спускать рукав. Его заштопанная сутана, рваные ботинки и обветренные руки с ногтями будто из обожженного рога позволяли в этот момент понять главное: человек он крайне бедный.

– И все-таки, – сказал врач, – ваше состояние меня беспокоит. Ваш образ жизни не годится для такого октября.

– Что поделаешь, Господь наш взыскивает с нас, – сказал падре.

Повернувшись к нему спиной, доктор посмотрел в окно на темную реку.

– Интересно, до каких же пределов? – сказал он. – Неужели Богу угодно, чтобы некто девятнадцать лет подряд старался заковать чувства людей в панцирь, ясно при этом сознавая, что греховная сущность не меняется? – И после долгой паузы продолжал: – А не кажется ли вам в последние дни, что плоды ваших неустанных трудов начинают гибнуть у вас на глазах?

– Мне это кажется каждую ночь на протяжении всей моей жизни, – ответил падре. – И потому я знаю, что утром должен приняться за работу с еще большим усердием.

Он поднялся.

– Скоро шесть, – сказал он и направился к двери.

Врач у окна не шевельнулся и все же вытянутой рукой, казалось, преградил священнику дорогу:

– Падре, как-нибудь ночью, положа руку на сердце, спросите себя, не пытаетесь ли вы лечить моральные язвы, как неумелый врач мертвого примочками.

Падре Анхель не мог скрыть страшного приступа удушья, сдавившего ему грудь от волнения.

– В час кончины, – сказал он, – вы узнаете, доктор, сколько весят эти ваши слова.

Он пожелал доктору спокойной ночи и вышел, тихо закрыв за собой дверь.

Ему никак не удавалось сосредоточиться на молитве. Когда он уже запирал церковь, Мина подошла к нему и сказала, что за два дня попалась только одна мышь. У него было впечатление, что мыши в отсутствие Тринидад очень расплодились и теперь грозят подточить самое основание храма, хотя Мина ставит мышеловки, отравляет сыр, разыскивает следы помета и заливает асфальтом новые норы – ей помогал их находить сам падре.

– Вложи в свой труд хотя бы немного веры, – сказал он, – и мыши сами пойдут в мышеловки, как овечки.

Он долго ворочался на голой циновке, прежде чем уснул. Нервы его от долгого бодрствования были напряжены до предела, и он с неумолимой остротой ощущал горькое чувство поражения, которое заронил в его сердце доктор. Это чувство, беготня мышей в храме и гробовая тишина комендантского часа с неодолимой силой увлекали его в водоворот того воспоминания, которого он больше всего страшился.

Его, только недавно прибывшего в городок, разбудили среди ночи, чтобы он дал последнее напутствие Норе Хакоб. В спальне, готовой принять ангела смерти, – там уже не осталось ничего, кроме распятия, повешенного над изголовьем кровати, и ряда пустых стульев у стен, – он выслушал трагическую исповедь, спокойную, точную и подробную. Умирающая рассказала, что ее муж, Нестор Хакоб, не отец девочки, которую она только что родила. Падре Анхель согласился дать ей отпущение грехов, только если она повторит свой рассказ и произнесет слова покаяния в присутствии мужа.

Выполняя энергичные команды директора цирка, рабочие вырвали из земли шесты, и со звуком, похожим на жалобный свист ветра среди деревьев, купол шапито медленно опал. Когда взошло солнце, все уже было упаковано, мужчины грузили на баркасы зверей, а женщины и дети завтракали на сундуках. Раздался первый гудок, и следы очагов на пустыре казались единственным свидетельством того, что через городок прошло нечто похожее на доисторическое животное.

И в эту ночь алькальд не спал. Сперва он наблюдал с балкона, как грузится цирк, а потом смешался с толпой на набережной. Все так же он был в военной форме, глаза его от недосыпания покраснели, и лицо из-за двухдневной щетины казалось мрачней обычного.

С палубы баркаса его увидел директор цирка.

– Всего наилучшего, лейтенант! – крикнул он. – Оставляю вам ваше царство!

Он был в широком блестящем халате, придававшем его круглому лицу что-то священническое; на руку у него был намотан хлыст.

Алькальд подошел к самой воде.

– Очень сожалею, генерал! – разводя руками, невесело отозвался он. – Скажите, пожалуйста, почему вы уезжаете?

Он повернулся к толпе и громко объяснил:

– Я отменил разрешение, потому что он не захотел дать бесплатное представление для детей.

Последний гудок баркасов и шум двигателей заглушили ответ директора цирка. От воды запахло взбаламученным илом. Директор цирка подождал, пока баркасы развернутся на середине реки, и тогда, перегнувшись через борт и сложив ладони рупором, прокричал во всю силу своих легких:

– Прощай, полицейский выблядок!

Выражение лица алькальда не изменилось. Он подождал, не вынимая рук из карманов, пока замрет в отдалении шум двигателей, а потом протолкался, улыбаясь, через толпу и вошел в лавку сирийца Мойсеса.

Было около восьми утра, а сириец уже уносил внутрь лавки разложенные перед дверью товары.

– Вы уходите? – спросил алькальд.

– Ненадолго, – ответил, глядя на небо, сириец. – Собирается дождь.

– По средам дождя не бывает, – сказал алькальд.

Облокотившись на прилавок, он стал смотреть на черные тучи, плывущие над набережной, и оторвал от них взгляд только тогда, когда сириец убрал весь свой товар и велел жене подать им кофе.

– Если так пойдет дальше, – со вздохом и словно обращаясь к самому себе, сказал алькальд, – нам придется просить у других городков людей взаймы.