Проклятое время (Недобрый час) (другой перевод) - Маркес Габриэль Гарсиа. Страница 9

Сеньору Кармайклу пришлось заняться созерцанием своих потрескавшихся туфель, но тут парикмахер спросил его о вдове Монтьель – сеньор Кармайкл шел как раз от нее. После смерти дона Хосе Монтьеля, у которого он служил много лет бухгалтером, сеньор Кармайкл стал управляющим у его вдовы.

– Все благополучно, – ответил он.

– Одни убиваются за клочок земли, – сказал парикмахер, словно разговаривая сам с собой, – а у нее одной столько земли, что за пять дней на лошади не объедешь. Хозяйка десяти округов, не меньше.

– Не десяти, а трех, – поправил его сеньор Кармайкл. И убежденно сказал: – Она самая достойная женщина в мире.

Парикмахер перешел к туалетному столику, чтобы промыть расческу. Сеньор Кармайкл увидел в зеркале его козлиное лицо и лишний раз убедился, что не уважает парикмахера. Тот рассматривал свое отражение в зеркале и продолжал:

– Обстряпано лихо: у власти моя партия, ее политическим противникам полиция угрожает расправой, и им некуда деться – продают мне землю и скот по бросовым ценам, которые я же и назначаю.

Сеньор Кармайкл опустил голову. Парикмахер продолжал его стричь.

– Проходят выборы, – говорил он, – и я уже хозяин трех округов, и у меня нет ни одного конкурента – я на коне, хоть правительство и сменилось. Выгодней, чем печатать фальшивые деньги.

– Хосе Монтьель разбогател задолго до того, как началась политическая грызня, – отозвался сеньор Кармайкл.

– Ну да, сидя в одних трусах у дверей рисового хранилища. Говорят, он первую пару ботинок надел всего девять лет назад.

– Даже если и так, то вдова не имела абсолютно никакого отношения к его делам.

– Она только прикидывается дурочкой, – не унимался парикмахер.

Сеньор Кармайкл поднял голову и высвободил шею из простыни, чтобы не так давила.

– Вот поэтому я предпочитаю, чтобы меня стригла жена, – сказал он. – Не стоит ни сентаво, и, кроме того, она не болтает о политике.

Парикмахер толчком наклонил его голову вперед и молча продолжал стричь. Временами он лязгал над головой клиента ножницами от избытка мастерства.

Тут до слуха сеньора Кармайкла донеслись с улицы крики. В зеркале отразились проходившие мимо открытой двери дети и женщины с мебелью и разной утварью из перенесенных домов.

– На нас сыплются несчастья, а вы все погрязли в политических разборках. Прошло больше года, как прекратились репрессии, а вы толкуете только об этом.

– А то, что мы брошены на выживание – разве это не репрессия? – парировал парикмахер.

– Но ведь нас не избивают.

– А бросить нас на произвол судьбы и не думать о нас – разве не то же самое, что избивать?

– Это газетные «утки», – сказал, уже не скрывая раздражения, сеньор Кармайкл.

Парикмахер молча взбил в чашечке мыльную пену и принялся обильно наносить ее кистью на шею сеньора Кармайкла.

– Иной раз так хочется почесать язык, – как бы оправдываясь, сказал он. – Когда еще доведется встретить такого беспристрастного человека.

– Поневоле станешь беспристрастным, когда надо прокормить одиннадцать ртов, – пробурчал сеньор Кармайкл.

– Это точно, тут ничего не попишешь, – подхватил парикмахер.

Он провел бритвой по ладони, и бритва запела. Он стал молча брить затылок сеньора Кармайкла, снимая мыло пальцами, а потом вытирая пальцы о штаны. Под конец он потер затылок квасцами, так и не проронив ни слова.

Застегивая воротник, сеньор Кармайкл увидел на задней стене объявление: «Разговаривать о политике воспрещается». Он стряхнул с плеч оставшиеся на них волосы, повесил на руку зонтик и спросил, показывая на объявление:

– Почему вы его не снимете?

– К вам это не относится, – сказал парикмахер. – Мы с вами знаем: вы человек беспристрастный.

На сей раз сеньор Кармайкл прыгнул через лужу на тротуар не колеблясь. Парикмахер проводил его взглядом до угла, а потом уставился как загипнотизированный на мутную, грозно вздувшуюся реку. Дождь прекратился, но над городком по-прежнему висела свинцовая дождевая туча.

Около часа в парикмахерскую зашел сириец Моисее и стал жаловаться, что у него на макушке выпадают волосы, а на затылке растут слишком быстро. Сириец всегда приходил стричься по понедельникам. Обычно он с какой-то фатальностью опускал голову на грудь, и из его горла раздавался храп, похожий на арабскую речь, между тем как парикмахер громко разговаривал сам с собой. Однако в этот понедельник сириец проснулся, вздрогнув от первого же вопроса.

– Знаете, кто здесь был?

– Кармайкл, – ответил сириец.

– Кармайкл, этот паршивый черномазый, – словно расшифровывая имя, подтвердил парикмахер. – Я не перевариваю людей такого разряда.

– Людей! Да разве он человек? – запротестовал сириец Мойсес. – Рвань, уже три года он не менял старых туфель, но, следует заметить, в политике линия у него правильная: занимается своей бухгалтерией и на все закрывает глаза.

Мойсес снова уткнулся подбородком в грудь, собираясь захрапеть, но брадобрей стал перед ним, скрестив на груди руки, и спросил вызывающе:

– А за кого, интересно, вы, турок говенный?

Сириец невозмутимо ответил:

– За себя.

– Плохо. Вы бы хоть вспомнили про четыре ребра, которые по милости дона Чепе Монтьеля сломали сыну вашего земляка Элиаса.

– Грош цена Элиасу, если его сын ударился в политику, – ответил сириец. – Но парень теперь веселится на танцплощадках Бразилии, а Чепе Монтьель лежит в могиле.

Покидая свою комнату, где после долгих мучительных ночей царил полнейший беспорядок, алькальд побрил правую щеку, оставив в неприкосновенности восьмидневную щетину на левой. После этого он надел чистую форму, обулся в лакированные сапоги и, воспользовавшись перерывом в дожде, отправился пообедать в гостиницу.

В ресторане не было никого. Пройдя между столиками на четыре персоны, алькальд занял в самой глубине зала укромное место, скрытое от посторонних глаз.

– Маскарас! – позвал он.

Мгновенно появилась совсем юная девушка в коротком платье, облегающем большие, словно каменные, груди. Алькальд старался не глядеть на нее, заказывая обед. По пути на кухню девушка включила приемник, стоявший на полке в другом конце зала. Передавали последние известия с цитатами из речи, произнесенной накануне вечером президентом республики, потом зачитали новый список запрещенных к ввозу товаров.

Голос диктора разрастался в пространстве ресторана, а жара становилась все невыносимей. Когда девушка принесла суп, алькальд обмахивал вспотевшее лицо фуражкой, будто веером.

– Меня тоже от радио бросает в пот, – сказала девушка.

Лейтенант поедал суп. Он воспринимал эту гостиницу, существующую на доходы от случайных приезжих и коммивояжеров, отдельно от всего городка. Она существовала еще до его основания. Скупщики риса, приезжавшие из центральной части страны за урожаем, коротали ночи за карточным столом на деревянном балконе гостиницы, дожидаясь утренней прохлады, чтобы заснуть хоть на краткий миг.

Сам полковник Аурелиано Буэндиа, направляясь в Макондо на переговоры об условиях капитуляции в конце последней гражданской войны, проспал ночь на этом балконе еще в те времена, когда на много миль вокруг не было ни одного селеньица. Уже тогда это был тот же самый дом с деревянными стенами и цинковой крышей, с той же столовой и теми же картонными перегородками между комнатами, только без электричества и канализации. Один старый человек рассказывал, что в конце прошлого века на стене в ресторане висели специально для постояльцев разные маски и гость, надев одну из них, отправлялся в патио и справлял там малую нужду у всех на глазах.

Чтобы покончить с супом, алькальду пришлось расстегнуть воротник. Последние известия кончились, зазвучала пластинка с рекламой в стихах, после чего умирающий от любви мужчина с невыносимо сладким голосом решил в погоне за женщиной объехать весь свет. Дожидаясь следующих блюд, алькальд стал слушать душещипательное болеро, но внезапно увидел, как двое детей несут мимо гостиницы кресло-качалку и два стула. За ними две женщины и мужчина несли корыта, жаровни, кастрюли и прочий домашний скарб.