День поминовения - Брэдбери Рэй Дуглас. Страница 2

Она пощупала его костюм.

— Это не тот костюм, в котором он был похоронен! — вдруг вскрикнула она. И все-таки она знала, что это тот самый костюм.

Шестьдесят лет изменили не покрой его костюма, а образ ее мыслей.

Охваченная внезапным страхом, она долго искала свои очки, пока наконец не нашла и не одела их.

— Так ведь это не же не Уильям Симмонс! — вскрикнула она.

Она знала, что и это было неправдой. Это был Уильям Симмонс.

— Его подбородок был не таким, — тихо и здраво рассуждала она. — Или был? А волосы? Они были прекрасного каштанового цвета, я помню! А эти волосы просто коричневые. И его нос… я не помню, чтобы он был таким острым!

Она стояла над этим чужим человеком и, чем дольше смотрела, тем больше убеждалась, что это действительно Уильям Симмонс. Она знала, всегда знала одну вещь: память об умерших подобна воску, вы мысленно берете их, лепите по своему усмотрению, сжимаете и растягиваете, уберете там, добавите здесь, вытягиваете тело в длину, перекраиваете, ваяете и завершаете человека вашей памяти, и тогда он совсем не похож на себя настоящего.

У нее было явственное чувство потери. Она пожалела о том, что открыла гроб. Хотелось хотя бы снять очки. Сперва она видела его неясно, как раз таким, каким создало ее богатое воображение. А теперь, одев очки…

Она снова и снова вглядывалась в его лицо. Постепенно оно приобретало знакомые черты. Память о нем, которую она перекладывала, словно карты в пасьянсе, долгие шестьдесят лет, блекла, чтобы уступить место мужчине, которого она действительно знала. И этот мужчина был прекрасен. Чувство потери исчезло. Он был тем же, ни добавить, ни отнять. Так всегда случается, когда не видишь человека много лет и вдруг встречаешь его. Некоторое время чувствуешь себя с ним очень неловко, но в конце концов приспосабливаешься.

— Да, это ты, — засмеялась она. — Я вижу, как твои черты проступают сквозь отчужденность. Я вижу, как ты хитро мерцаешь то тут, то там.

Она снова заплакала. Если бы она могла солгать самой себе, если бы она могла сказать себе: «Посмотри на него, он стал другим, он не тот!» Тогда ей было бы легче. Но все микроскопические человечки, что порхают в ее мозгу на своих крошечных ракетах, хихикают и говорят: «Нас не проведешь».

Да, как легко было бы сказать, что это не он. И почувствовать облегчение. Но она не могла… Она ощущала огромную, давящую тоску — ведь он был здесь, молодой, как ручеек, и здесь же была она, старая, как море.

— Уильям Симмонс, — всхлипывала она. — Не смотри на меня! Я знаю, ты меня еще любишь, я верну себе молодость.

Она раздула огонь в плите и поставила греться утюг, железными щипцами завила волосы в седые кудряшки. Пшеничная мука сделала ее щеки белыми. Она раздавила вишню, чтобы подкрасить губы, ущипнула щеки, чтобы они разрумянились. Она перерыла весь сундук, пока не нашла выцветшее бархатное платье.

Она с отчаянием смотрела на себя в зеркало.

— Нет… нет, — простонала она и зажмурилась. — Ничто не может сделать меня моложе тебя, Уильям Симмонс! Даже если я сейчас умру, это не исцелит меня от старости.

Больше всего ей хотелось убежать в лес, упасть в кучу листьев и вместе с ними истлеть, рассыпаться в прах. Она выбежала из комнаты, чтобы больше не возвращаться. Когда она распахнула дверь, с улицы ворвался холодный ветер и послышался звук, который заставил ее остановиться. Ветер влетел в комнату, — ринулся к гробу и дохнул в него.

Ей почудилось, что Уильям Симмонс в гробу шевельнулся.

Бабушка захлопнула дверь.

Медленно пошла назад, чтобы взглянуть на негo.

Теперь он стал на десять лет старше. На лице и руках появились морщины.

— Уильям Симмонс!

Весь следующий час колокола времени звонили над лицом Уильяма Симмонса. Его щеки стали коричневыми, словно увядшие яблоки в мусорном ведре. Его тело было подобно чистому белому снегу, но тепло гроба растопило его. Теперь оно казалось обугленным. Глаза и рот сморщились от легкого дуновения. Затем лицо раскололось тысячей морщин, словно по нему ударили молотком. Тело корчилось в агонии времени.

Ему стукнуло сорок, потом пятьдесят, потом шестьдесят лет! Вот ему семьдесят, восемьдесят, сто лет! Он сгорает, сгорает! От его лица и сожженных временем рук шел тихий шорох и потрескивание. Сто десять, сто двадцать лет, как будто резец гравера чертил узоры на доспехах!

Бабушка Лоблилли простояла, глядя на метаморфозу, всю эту ночь, хотя старые кости ныли от холода. Она видела невероятные вещи. Наконец она почувствовала, как рука, сжимавшая сердце, разжалась. Не было больше печали, тяжесть свалилась с плеч.

Умиротворенная, она опустилась на стул и уснула.

Желтый солнечный свет сквозил из леса, птицы, муравьи, ручейки — все было в движении, все деловито куда-то спешили.

Настало утро.

Бабушка проснулась и посмотрела на Уильяма Симмонса.

— Ax, — только и сказала бабушка.

Даже ее дыхание заставило шевелиться его кости, и они в конце концов рассыпались, как куколки бабочки, как растаявшая конфета, нагретая невидимым огнем. Кости рассыпались и разметались, легкие, как пылинки в лучах солнца. При каждом ее возгласе его кости ломались на части, из гроба доносился сухой шелест этих осколков.

Если бы поднялся ветер и она открыла бы дверь, его просто развеяло бы, как кучку сухих листьев.

Она долго стояла, глядя на гроб. Потом у нее вырвался возглас звук догадки, звук открытия — и она отпрянула назад, вскинула руки к лицу, потом к высохшей груди, стала ощупывать себя всю с головы до ног, тронула запавший беззубый рот.

На ее крик примчался Джозеф Пайкс.

Он вбежал в дверь и увидел, как бабушка Лоблилли танцевала, прыгая и бешено кружась по комнате в своих желтых туфлях на высоком каблуке.

Она хлопала в ладоши, смеялась, играла подолом юбки, бегала по кругу и вальсировала сама с собой. Из глаз ее ручьем текли слезы, но она кричала солнечным лучам и своему отражению в зеркале:

— А я молодая! Мне восемьдесят, но я моложе его!

И прыгала, плясала, приседала в реверансе.

— Джозеф Пайкс, ты был прав, у меня есть утешенье! — ликовала она. — Я моложе всех умерших людей во всем мире!

И она кружилась в вальсе так неистово, что вихрь от ее юбок долетел до гроба, и шорох распавшихся хитиновых покровов куколки, бабочкой скачущей в воздухе, рассыпался золотом в ее криках.

— И-хиии! — кричала она. — И-хиии!