Те слова, что мы не сказали друг другу - Леви Марк. Страница 32
Но знай также, что я никогда не забуду прелестное лицо, которое жизнь подарила мне однажды в ноябрьский вечер, в тот вечер, когда к нам вернулась надежда и когда я вскарабкался на Стену, чтобы упасть с нее в твои объятия, — я, пришедший с Востока, к тебе, пришедшей с Запада.
Ты была и останешься в моей памяти самым прекрасным подарком, полученным от жизни.
Сейчас, когда я пишу эти слова, я чувствую, как сильно люблю тебя.
До скорого свидания… Надеюсь, что до скорого. Но в любом случае, где бы ты ни находилась, ты была и всегда будешь со мной. Одна мысль о том, что ты жива, что ты живешь на этой земле, уже счастье для меня.
Я люблю тебя.
Томас».
Из конверта выскользнула тоненькая книжечка в пожелтевшей обложке. Джулия открыла ее. На розовом талоне авиабилета было напечатано: «Фройлейн Джулия Уолш, Нью-Йорк — Париж — Берлин, 29 сентября 1991 г.». Джулия положила билет в ящик стола, приоткрыла окно, снова легла на кровать, подложив руки под голову, и долго лежала так, пристально глядя на занавеси своей комнаты, два длинных полотнища, в чьих складках оживали старые друзья-призраки, вернувшиеся из ее одинокого детства.
После полудня Джулия вышла из комнаты, спустилась в кладовую и открыла шкаф, где Уоллес всегда хранил джемы. Она нашла на полке пакетик сухарей, выбрала баночку меда и уселась за кухонный стол. Ее внимание привлекла бороздка, оставленная ложкой на блестящей, загустевшей поверхности меда. Странная отметина — скорее всего, это была ложка Энтони Уолша во время его последнего завтрака. Она представила себе, как он сидел перед своей чашкой на этом самом месте, совершенно один в этой необъятной кухне, читая утреннюю газету. Интересно, о чем он думал в тот день? Любопытное свидетельство безвозвратно ушедшего прошлого. И почему эта мелкая, с виду такая незначительная деталь заставила ее в полной мере — и быть может, впервые — осознать, что ее отец мертв? Часто бывает, что какой-нибудь пустяк — найденная вещь или запах — вдруг воскрешает память об ушедших навсегда. И вот так же, сидя в этой просторной кухне, она впервые ощутила острую тоску по своему пусть и не очень-то радостному детству. Со стороны двери раздалось покашливание, и она подняла голову: с порога ей улыбался Энтони Уолш.
— Можно войти? — спросил он, садясь напротив.
— Сделай милость, чувствуй себя как дома!
— Я заказываю этот лавандовый мед во Франции; ты по-прежнему его любишь?
— Как видишь, некоторые вещи не меняются.
— О чем он тебе писал?
— По-моему, это не твое дело.
— Ты приняла какое-нибудь решение?
— О чем ты?
— Ты прекрасно знаешь о чем. Ты намерена ему ответить?
— Спустя двадцать лет? Тебе не кажется, что уже поздновато?
— А кому ты задаешь этот вопрос, себе или мне?
— Нынче Томас наверняка женат и имеет детей. Какое я имею право вторгаться в его жизнь?
— Мальчика, девочку или, может, близнецов?
— Что-о-о?
— Я просто интересуюсь, позволяют ли твои провидческие способности узнать, из кого состоит его очаровательная семейка. Так кто же там — мальчик или девочка?
— Что ты несешь?
— Еще утром ты считала его мертвым, а теперь, кажется, сильно перебираешь, рисуя себе картины его жизни.
— Господи боже мой, да ведь с тех пор двадцать лет прошло, а не шесть месяцев!
— Ну, во-первых, не двадцать, а семнадцать. Достаточно много, чтобы успеть развестись, и не один раз, если только он вообще не сменил ориентацию, подобно твоему дружку-антиквару, как его там, Стенли, что ли? Да, верно, Стенли!
— И у тебя еще хватает духа шутить в такой ситуации?!
— О, юмор — замечательный способ сладить с действительностью, когда она обрушивается вам на голову; уж и не помню, кто это сказал, но это чистая правда. Так я все же настаиваю на своем вопросе: ты что-нибудь решила?
— Мне нечего решать, слишком поздно, сколько раз еще мне это повторить, чтоб ты понял? И вообще, ты-то ведь должен радоваться, не правда ли?
— Слишком поздно бывает только тогда, когда ситуация уже необратима. Например, слишком поздно, чтобы сказать твоей матери все, что я собирался, но не успел сказать; а ведь я так хотел, чтобы она написала мне, пока не лишилась рассудка! Что касается нас с тобой, это «слишком поздно» настанет только в субботу, когда я погасну, как обыкновенная игрушка, в которой сели батарейки. Но если Томас жив, то должен сказать тебе, как ни жаль, что еще не слишком поздно. И если вспомнишь тот миг, когда ты увидела портрет, и подумаешь, что привело нас сюда нынче утром, то не будешь хвататься за этот предлог — слишком поздно. Лучше подыщи себе другое оправдание.
— Скажи, чего ты на самом деле добиваешься?
— Да ровно ничего. Зато ты, может быть, добиваешься своего Томаса, разве что…
— Разве что?
— Нет, ничего, извини меня, я все говорю, говорю… Боюсь, что ты права.
— Надо же, я впервые слышу от тебя, что хоть в чем-то права, только интересно узнать, в чем именно.
— Не стоит, уверяю тебя. Гораздо легче продолжать хныкать, сетовать на судьбу, гадать о том, что могло бы быть, но не случилось. Да я наизусть знаю все эти избитые бредни, типа «злой рок решил иначе, ничего не поделаешь», не говоря уж о том, что напрашивается в первую очередь: «Это все мой отец виноват, это он исковеркал мою жизнь!» В общем-то, жизнь-драма — такой же способ существования, как любой другой.
— Ну ты меня и напугал! А я уж было поверила, что ты принимаешь меня всерьез!
— О нет, это тебе не грозит — если учесть, как ты себя ведешь.
— И еще одно: даже если бы я умирала от желания написать Томасу, даже если бы мне удалось раскопать где-нибудь его адрес и послать ответ семнадцать лет спустя, я никогда бы не обошлась так гнусно с Адамом. Тебе не кажется, что за эту неделю на его долю и без того выпало слишком много лжи?
— Разумеется! — ответил Энтони с едкой иронией.
— Не понимаю твоего тона?
— Ты поступила совершенно правильно. Лгать, умалчивая, гораздо милосерднее и куда более честно. Кроме того, это даст вам возможность кое-что разделить между собой. Он будет не единственным, кому ты солжешь.
— Можно узнать, о ком же ты?
— Да о тебе самой! Каждый вечер, когда ты будешь ложиться с ним в постель, ты хоть на мгновение вспомнишь о своем друге с Востока, и пусть немного, но солжешь; каждый раз, как почувствуешь хотя бы крошечное сожаление о несбывшемся, ты опять-таки солжешь; каждый раз, спросив себя, не стоило ли все-таки вернуться в Берлин, чтобы разобраться во всем, ты снова солжешь. Погоди-ка, дай сосчитать, я ведь всегда отличался математическими способностями: возьмем три маленьких лжи в неделю, два жгучих воспоминания и три сравнения Томаса с Адамом — это нам даст… три плюс два плюс три, да помножить на пятьдесят две недели, да еще на тридцать лет супружеской жизни — да-да, на тридцать, может, я чересчур оптимистичен, но пусть будет тридцать… Итого, двенадцать тысяч четыреста восемьдесят случаев лжи. Недурственно для такой дружной супружеской пары!
— Я вижу, ты очень доволен собой! — заключила Джулия, с саркастической усмешкой аплодируя отцу.
— А как ты думаешь, разве жить с кем-то, не будучи уверенным в собственных чувствах, — это не ложь, не предательство? Ты хоть представляешь себе, во что превращается совместная жизнь, когда один из супругов попросту существует рядом как сосед, как чужой?!
— А ты, я вижу, очень хорошо представляешь?
— Твоя мать последние три года своей жизни называла меня «мистер», а когда я входил к ней в спальню, указывала мне дорогу в туалет, воображая, что пришел водопроводчик. Может, одолжишь мне свои карандаши, чтобы я нарисовал картину такой жизни?
— Ты правду говоришь? Мама действительно называла тебя «мистер»?
— Это в так называемые «хорошие» дни, а в плохие она звонила в полицию, объявляя, что к ней в дом проник незнакомец.