Билет на бумажный кораблик - Дробина Анастасия. Страница 19

Однажды мы с Милкой пекли у нас на кухне по рецепту Милкиной прабабки творожный пирог «Савияко». Шкипер, который ждал задерживающегося в больнице Степаныча, с выражением полного безразличия на лице сидел за столом и читал мой учебник геометрии за восьмой класс, время от времени затягиваясь сигаретой. Он настолько слился с интерьером, что мы с Милкой напрочь забыли о его присутствии и спохватились лишь тогда, когда увидели, что больше половины таза начинки с изюмом, беспечно оставленного под полотенцем на том же столе, исчезло неизвестно куда.

Милка вопила как сумасшедшая:

– Бандитская морда! Прорва! Живоглот! Сказал бы, что голодный, я бы тебе лучше борща налила! Вот куда я теперь это дену, отвечай?! Кому теперь эти три крошки?! Вот как дам сейчас черпаком по тыкве, бессовестный, хватит ржать! И ложку отдай!

Шкипер быстро доедал то, что осталось, и хохотал:

– Да чего ты так орешь-то? Испеки поменьше бублик, и все... Слушай, ну вкусно, ей-богу, я и не заметил как... Ну, давай за творогом в молочный сгоняю!

– Да сиди ты, – смягчилась Милка. – Сейчас Любку пошлю... Ну, борща-то дать, голодающий?

– Давай.

Вечером того же дня, когда пирог был благополучно испечен и съеден, а я уже успела забыть об инциденте, Милка сказала мне:

– Ты за него замуж не ходи, не надо. Его все равно застрелят когда-нибудь, останешься одна с детьми...

– За кого замуж? – Я даже не сразу поняла, о чем она, а поняв, замахала руками: – Милка, ты сдурела?! Ты видела, с какими он девками в наш кабак приходит?!

– С одними спят, на других женятся.

– Женится этот, как же.

– Ну, не женится, так еще как-нибудь... Не ходи, Санька. Он, может, и козырной, только... ненадежно это как-то.

– У тебя только одно на уме. Нужна я ему...

Говоря это, я не кокетничала, голова у меня в то время была забита совсем другим. Каким-то образом слава о моем умении лечить болезни стала распространяться, причем – со страшной скоростью. До сих пор не понимаю, почему сейчас ясновидящие и целители платят бешеные деньги за рекламу. Я не только не рекламировала себя, но, напротив, просила знакомых никому об этом не рассказывать. Бесполезно – недели не проходило, чтобы кто-нибудь ко мне не явился. Приходили бабы с женскими болячками, старики с язвами, артритами и сердечной болью, приносили грудных детей с пупочными и паховыми грыжами, молодые мужики просили прибавить силы... Однажды явился Ибрагим с очередным триппером, но тут уж я встала на дыбы и прогнала его в больницу. Он обиделся, хлопнул дверью на весь подъезд, а вечером его с ножевой раной в боку привез Боцман. Они ввязались в драку в сомнительном ночном клубе. Всю ночь, пропустив работу, я заживляла его порез; заодно у Ибрагима каким-то образом ликвидировался и триппер. Наутро приехал Шкипер, мрачно выслушал сбивчивый рассказ двух дружков, обматерил обоих, велел сгинуть с глаз и, оставшись со мной наедине, предъявил обширную шишку в полголовы:

«Машину на набережной занесло, шарахнулся...»

Я не поверила, но головную боль ему вылечила.

Первое время я страшно боялась происходящего и постоянно носилась в Крутичи к Сохе для консультации. Вскоре вся моя комната была завалена сухой травой, кое-что даже росло в горшках прямо на окнах. В моем деле это сено не особенно помогало, но я заметила, что люди больше верили мне, когда я вручала им настойку или отвар. Я помнила Фатиму и понимала, что без веры человека в то, что все получится, никакая болезнь не пройдет. Тем более что мелочь вроде ревматизма или головной боли можно было действительно вылечить одной травой, и я не беспокоила свой зеленый шар. Соха предупредила, что по пустякам его дергать не надо. И еще однажды сказала, что, если человек недостоин лечения или не нуждается в нем, шар не явится, хоть тресни: «Ему бог не позволит». Я усомнилась в этом, вспомнив Жигана, но вслух возражать не стала.

Денег я по-прежнему не принимала, но мои пациенты были людьми настойчивыми, и у меня в доме оказывались дорогие продукты, вещи, косметика, духи и тряпки в немыслимых количествах. Почти все я раздавала цыганам, что-то Степаныч носил в свою больницу, что-то мы съедали сами... Так прошло около двух лет.

Мне было двадцать, когда умер дед. Закончив тяжелейшую, четырехчасовую операцию на сердце, он почувствовал себя плохо, прилег в кресле в лаборантской – и умер. Если бы он позвонил домой, если бы эти дуры медсестры что-нибудь заметили и вызвали меня!.. Но позвонил мне часом позже, когда ничего уже нельзя было исправить, главный врач Семен Маркович Перельман.

Я не плакала, не знаю почему. Не плакала, отчетливо сознавая при этом, что потеряла единственного родного человека. Похоронами и поминками занималась тетя Ванда, через знакомых ей удалось выбить место на кладбище рядом с бабушкой и мамой. Я ходила в какой-то сонной одури. Хорошо помню только одно: как бреду на почту в сопровождении всхлипывающей Милки, чтобы отбить телеграмму Сохе в Крутичи. Телеграммы в калужскую глушь идут по нескольку дней, и я была уверена, что Соха с Маруськой на похороны не успеют. Так и вышло: на кладбище я была одна – не считая цыган и Семена Марковича. Стоял теплый день начала мая, деревья утопали в зеленоватой дымке, в церкви горели свечи. Помню, Семен Маркович вел меня под руку и тихо спрашивал, не нужна ли мне помощь. Помню, я отвечала, что отлично справлюсь сама, и интересовалась, как себя чувствует его племянница, которой я лечила щитовидку. Помню поминки, блины, водку в нашем старинном хрустальном графине, сочувственные физиономии цыган, фотографию деда в черной рамке, рюмку, накрытую куском хлеба, слезы тети Ванды: «Бедная девочка...» Помню речь Семена Марковича, сбивчивую, но прочувствованную, о безвременно ушедшем светиле русской хирургии... Вечером, когда мы домывали посуду после поминок, тетя Ванда попыталась увести меня к себе, но я наотрез отказалась и осталась в пустой квартире одна.

В душе я надеялась, что наконец-то смогу разреветься, но слезы так и не приходили. За окном давно стемнело, погода испортилась, тополя во дворе качались от ветра. Фотография деда внимательно смотрела на меня из угла, и почему-то мне стало страшно. Я убрала карточку в сервант и полезла в нижний ящик комода. Там дед хранил свои бумаги и никогда не позволял мне в них рыться. Подумав, я решила их разобрать.

Бумаг было много, по большей части ненужный мусор: квитанции из прачечной и химчистки, неотоваренные талоны на сахар и водку перестроечных времен, открытки, рецепты, старые фотографии и связка писем, перетянутых резинкой. Письма я, подумав, отложила в сторону и решила сжечь в раковине. Дедом мне с детства была внушена мысль, что чужих писем не читают. Потом я начала раскладывать по дивану фотографии. Ничего нового: молодой дед, молодая бабушка сказочной красоты, мама в детском платьице, она же – в студенческие годы с косой на плече, рядом с высоким парнем (не он ли?..), Федор в тельняшке (боже, какая разбойничья рожа...). Неожиданно из-под фотографии деда в белом выпала ветхая желтая бумажка. Я открыла. Это было древнее свидетельство о браке, заполненное вылинявшими фиолетовыми чернилами. Погрязов Иван Степанович. Сохина Антонина Григорьевна. В недоумении я поднесла бумажку к самым глазам. Сохина... кто?.. Господи, как же это?! В полном смятении я взглянула на дату. Четырнадцатое апреля пятьдесят третьего года. Дед в это время только что освободился и жил на поселении под Тобольском.

Я не помню, сколько времени просидела не двигаясь, схватившись за голову и тупо глядя на старую бумажку в ворохе фотографий. Из столбняка меня вывел резкий звонок в дверь, и я перепугалась так, что чуть не заорала на весь дом. Бумаги и карточки с моих колен посыпались на пол. Я кинулась было их собирать, потом опомнилась, бросила и побежала в прихожую.

За дверью стояла почтальонша тетя Вера.

– Добрый вечер, Сашенька. Тебе телеграмма... молния. Распишись вот здесь.

Я расписалась, стараясь, чтобы не дрожала рука. Поблагодарила, ушла с листком картона в комнату, зажгла свет и открыла телеграмму. Печатные строчки заскакали и поплыли перед моими глазами.