Ведьмаки и колдовки - Демина Карина. Страница 97
— Сердцу, значит?
— Сердцу. — И для пущей убедительности пан Стескевич прижал обе ладони к груди.
Сердце его и вправду колотилось, но отнюдь не из-за великой любви, которой он вовсе не испытывал к Лизаньке, полагая ее особою пустоголовой, ветреной, но все ж полезной для дальнейших его жизненных планов. И горестно было, что иные девицы, на коих Грель весьма рассчитывал, в его сторону и не глядели…
Паненки шляхетные…
Но не о них речь, а о том, что неспокойно было Грелю. Сидел, с трудом не ерзая, вспоминая свои грехи, каковых, в целом-то, было и не много, не боле, нежели у иного какого человека, только ведь оно как в жизни: одному спустится, а другой за то же в кандалах и к границе пойдет…
В кандалы не хотелось.
К границе — тем паче…
— Что ж, — Евстафий Елисеевич недобро усмехнулся, — если дочь моя вас полюбила…
— Полюбила! — поспешно согласился Грель и вытащил из потайного кармана кристалл, который сделал, дабы не зависеть от прихоти любимой супруги, ибо подозревал, что с нее станется по капризу ли, из боязни батюшкиного гнева, но обвинить его в насилии.
А так любому ясно, что никакого насилия не было.
…зелье же, для страсти добавленное, выветрилось давно, и поди докажи, что вовсе оно было…
…нехорошо, конечно, но всяк о будущем своем заботится как умеет.
— От и ладно. — Кристалл Евстафий Елисеевич сгреб в ящичек стола. — Ежели полюбила, то что я могу сделать?
Ничего.
Это-то и радовало… и Грель позволил себе улыбнуться, робко, виновато даже. На Модесту Архиповну, которая была хоть и разумной, но женщиной, сии улыбки оказывали нужное воздействие, но познаньский воевода лишь насупился паче прежнего.
— Живите и радуйтесь… своим ли домом или у нас — тут уж сами решайте, мы вам мешать не станем…
Он замолчал, прикусивши нижнюю губу.
А Грель затаил дыхание…
…сколько даст за дочерью?
Любит ведь. Грель узнавал. Как есть любит, дышать не надышится, из любови этой и капризам потакает, а значит, не допустит, чтобы драгоценная доченька жила в нищете.
— За Лизанькой же, чтоб не думали бы, будто я сержусь, дам десять тысяч…
Сколько?!
Грель едва сдержал возмущенный крик. Всего десять тысяч?!
— И еще ей дед деревеньку обещался, но то когда ребенка родит…
…десять тысяч и деревенька?
…шутит?
Евстафий Елисеевич выглядел предельно серьезным. И вспомнилось вдруг, что говорили, будто бы не брал подношений познаньский воевода. А Грель этим разговорам не верил, потому как неможно такого представить, чтоб человек при чинах и возможностях, да подношений не брал.
Ужас.
Грель огляделся, тщетно пытаясь узреть хотя бы что-то, что свидетельствовало в пользу прежней его версии: Евстафий Елисеевич, как и полагается человеку его положения, берет взятки, только, в отличие от прочих, с умом, по-тихому, собирая капиталец на безбедную старость…
…кабинет поражал скудною казенной обстановкой.
— Вы рады? — поинтересовался познаньский воевода, и Грель сдавленным голосом ответил:
— Д-да…
— И ладно… и я рад, что вы рады… оно и верно, дело молодое, любовь… и о капиталах вовсе не думаешь…
Издевается?
Как есть издевается, в глаза глядючи. И чудится, что знает Евстафий Елисеевич и о прошлых планах Греля, и о надеждах его рухнувших, и о многом, о чем бы Грель забыть хотел.
— Только, — тихо произнес познаньский воевода, и взгляд его мигом сделался тяжелым, — если ты, мил-друг, решишь, что за Лизанькой мало взял… или что она тебе надоела… обидеть решишь… вспомни, что дочь я люблю…
Грель сглотнул.
Пусть познаньский воевода ничего не сказал, но и без слов понятно, что за обиды дочерины спросится с Греля в три шкуры… вот же дали боги тестя…
— Характер у нее, конечно, дурной… тут маменька ее избаловала, но что делать… сами друг друга выбрали… по большой любви… живите теперь.
— К-конечно, Евстафий Елисеевич…
— Вот и славно. — Он поднялся и, обойдя стол, приблизился к Грелю вплотную. Оглядел еще раз, все с тою же издевательскою насмешкой, и по плечу похлопал: — А на Себастьянушку ты не серчай…
— За что мне на его серчать-то?
— Пока не за что… но я так, в перспективе… или ты думаешь, что статейку ту тебе спустят?
Грель хотел было сказать, что за статейку он получил те же десять тысяч, которые за Лизанькою дали, только без пожизненных обязательств в любви и верности.
— Что вы…
— Не я, дорогой, не я… не бойся, до смерти не убьет…
Это обещание Греля вовсе не успокоило.
— И да, дорогой зятек, надеюсь, ты понимаешь, что одно дело об волкодлаке рассказать и совсем иное… о других событиях.
Грель кивнул: чай не дурак, различия между интересами государственными и частными видит… за государственные, конечно, заплатят больше, да только что на плахе с тех денег?
— Вот и славно, — донельзя довольным голосом произнес Евстафий Елисеевич. — Вот и поговорили… а теперь иди… Данечка небось заждалась… да и за Лизанькою сегодня ехать…
— А… — Грядущая встреча с разлюбезною супругой вызывала у Греля не трепетное предвкушение, но единственно — досаду. Он бы предпочел, чтобы супруга оная еще недельку-другую в королевском госпитале провела. — А… ей уже можно?
— Можно, можно, — уверил Евстафий Елисеевич, усмехаясь недобро. — Сам знаешь, ничего-то серьезного с нею не случилось. Небольшое нервическое расстройство, и только. Ты уж будь добр, поласковей с нею…
…Грель кивнул, подозревая, что ласковым с Лизаветой Евстафьевной ему придется быть весь остаток их совместного бытия…
Спустя три дня в кабинете познаньского воеводы состоялась совсем иная беседа, стоившая Евстафию Елисеевичу немалых нервов. Да и беседой назвать ее было сложно…
Евстафий Елисеевич морщился, вздыхал и тер виски, впрочем распрекрасно осознавая, что сие действо не избавит его от головной боли. Причина оной самозабвенно рыдала в кресле, время от времени, правда, от рыданий отрешаясь, во-первых, дабы узреть, оказывают ли они должный эффект, во-вторых, чтобы платочек переложить из левой руки в правую.
Или из правой в левую.
— Лизанька, — с тяжким вздохом произнес Евстафий Елисеевич во время очередной паузы, — ты же сама во всем виновата!
— Я?! — Лизанькина губка очаровательно дрожала, выдавая и степень душевного волнения, и негодование: как это папенька посмел обвинить в досадном происшествии ее? Она жертва обстоятельств и государственной тайны! И маменька так сказала, когда…
— А кто еще?
Евстафий Елисеевич погладил новый государев бюст, исполненный, следовало признать, с большим искусством.
Лизанька надула губы и всхлипнула, прижав к глазам кружевной платочек, специально маменькой даденный для полноты образа. Образ вышел прелестнейшим, но папенька очарованием момента проникаться не желал. И смотрел исподлобья, с укором, того и гляди, морали читать примется, а Лизаньке моралей не надобно, ей надобно исправить страшную ошибку. Подумать только, она, Лизанька, дочь самого познаньского воеводы, которому за нынешнюю операцию даровали баронский титул, стала женою обыкновенного купца…
И не купца даже — приказчика…
— Кто? — взвизгнула Лизанька, испытывая преогромнейшее желание государевым бюстом в окно запустить, потому как за окном этим виден сад, и стол, белою скатеркой застеленный, и самовар медный, дымящий… и маменька, которая дорогому зятю чаек подливает, а он, подлый обманщик, знай кланяется и ручки целует…
Тьфу!
— Это… это все вы!
— Кто — мы? — устало поинтересовался Евстафий Елисеевич, которого эта беседа изрядно утомила.
— Ты и… и Себастьян! Вы меня обманули!
— Лизавета, — Евстафий Елисеевич провел ладонью по высокому государевому челу, испрошая сил душевных, каковые, как он чувствовал, понадобятся в немалых количествах, — мы, как ты изволила сказать, обманывать тебя не собирались. Тебя вовсе не должно было быть на этом конкурсе. И я, если помнишь, отговаривал.