Источник счастья - Дашкова Полина Викторовна. Страница 47

— Отдайте Адаму, — предложила Соня, — видите, он смотрит и облизывается.

Пёс отлично её понял, заулыбался, замахал хвостом, положил морду к ней на колени.

— Ему тоже нельзя, — сказал хозяин, — по собачьему летоисчислению ему почти столько, сколько мне. Строжайшая диета. От сладкого у него гноятся глаза, от холодного он кашляет. Съешьте вы. А мы с ним посмотрим.

— Федор Фёдорович, я бы с удовольствием, тем более я люблю мороженое, но я так тяжело болела, и я боюсь.

— Чем болели?

— Ангиной. И ещё было воспаление среднего уха.

— Горло слабое, понятно. Значит, мороженого вам нельзя. Тогда пусть оно растает и не достанется никому. — Агапкин пожевал губами. — Ну, что там у вас за снимки?

Он извлёк конверт из-под пледа, раскрыл его, долго, молча перебирал фотографии, раскладывал их на коленях, брал в руки, близко подносил к глазам, даже нюхал, трогал длинным ногтем какое-нибудь лицо, как будто хотел выцарапать, выковырять его, открывал и закрывал рот, облизывал губы. Слышно было, как он часто, возбуждённо сопит. Соня обратила внимание, что он не стал надевать очки, не взял лупу, только включил торшер. Глаза у него были удивительно зоркими, он слегка щурился.

Соня терпеливо ждала и следила за его лицом. Тонкая кожа так плотно обтягивала скулы и лоб, что было больно смотреть: вот сейчас треснет, лопнет. Под глазами, когда-то большими, карими, теперь рыжими и запавшими, висели тяжёлые лиловые мешки. Ресницы и брови давно осыпались. Остались ли волосы на голове, понять было нельзя. Сейчас, как и тогда, старик не снимал чёрной шапочки.

Молчание, сопение, жевание губами длилось бесконечно. Соня пыталась уловить хотя бы тень каких-нибудь чувств на этом лице и не могла.

— Я не помню, — произнёс наконец старик.

— Что? — спросила она, привстав в кресле.

— Не помню, чтобы Таня носила блузки с высоким воротом. У неё была красивая шея, и она открывала её всегда. Вы похожи на неё, но знаете, в чём разница? Татьяна Михайловна осознавала свою прелесть, а вы, Софья Дмитриевна, самой себе безразличны. Однако внешнее сходство поразительное. Глаза, нос, рот, овал лица, даже мимика её, голос. Правда, мне сложно представить Таню в таком безобразном свитере, неухоженную и сутулую, в таких унылых тапках.

— Ну, допустим, тапки выдал мне ваш этот, лысый, — заметила Соня.

— А вы бы отказались! Даже в разруху и голод, с восемнадцатого по двадцать второй, Таня умудрялась одеваться и выглядеть приличней, чем вы сейчас. Вы, Софья Дмитриевна, держите спину, не сутультесь, и волосы не стригите так коротко. Кстати, они у вас немного светлей, чем были у Тани.

— Хорошо, я постараюсь. — Соня машинально распрямила плечи, поправила волосы. — В прошлый раз вы тоже говорили, что я похожа на дочь Свешникова. Наверное, вам показалось. Я не видела её портретов, но читала, что она была красавица, а я вовсе нет.

— Где читали?

— В мемуарах Любови Жарской.

— Много вранья, но о Тане — правда. Портреты вы видели, вы их сами мне принесли, да и в зеркало, наверное, смотритесь иногда?

— При чём здесь зеркало? А фотографии… Я понятия не имела, что это она. Кроме Свешникова, я здесь вообще никого не знаю.

— Знаете! Я тут, перед вами, и вот — на снимках. Но есть ещё люди, которые вам известны. Ваша бабушка по отцовской линии, разведчица Вера, Герой Советского Союза. Она погибла задолго до вашего рождения. Ваш отец, Данилов Дмитрий Михайлович, младенец.

— Вот уж нет. Бабушку правда звали Вера. Но отца моего зовут Дмитрий Николаевич Лукьянов.

— Да, конечно.

«Он просто оговорился, — решила Соня, — в прошлый раз он подробно расспрашивал меня о моих родителях, о бабушке. Надо же, все запомнил, только папино отчество перепутал и фамилию».

— Федор Фёдорович, может, вы знаете, кто держит на руках моего маленького папу? Человек в форме лейтенанта СС, кто он?

У старика мелко затряслась голова, он вытянул вперёд руку.

— Не кричите. Я не выношу этого.

— Я вовсе не кричу, — удивилась Сеня, — но, если вам так показалось, извините.

— Где вы взяли снимки?

— Папа привёз их из Германии.

— Дмитрий? Привёз из Германии? — Агапкин опять принялся жевать губами. — Зачем же вы явились с ними ко мне? Спросите у него.

— Не могу.

— Почему?

— Он умер.

Лицо Агапкина задвигалось, сморщилось, рот открылся, и мелко, быстро задрожал подбородок. Соне показалось, что глаза его покраснели и в них блеснула слёзная влага.

— Когда? — спросил он глухо.

— Одиннадцать дней назад.

— Как это произошло?

— Он вернулся из Германии. Он был немного странный, мрачный. Но на сердце не жаловался, он вообще был здоровым человеком. Все последнее время, до поездки, и потом, он с кем-то встречался. Накануне кто-то пригласил его в ресторан, он позвонил мне поздно вечером, попросил, чтобы я забрала его на машине. Он ждал на улице, возле ресторана. Пообещал утром рассказать нечто важное. А ночью умер. Врачи сказали, острая сердечная недостаточность, — Соня говорила очень быстро и сама не понимала, зачем выкладывает ему все это.

Старик смотрел мимо неё, взгляд был напряжённый и испуганный, словно он видел кого-то у неё за спиной. Подбородок продолжал дрожать, губы двигались, жевали, бормотали что-то, и вдруг Соня отчётливо расслышала:

— Умер. Стало быть, не уговорили.

— Что? Кто не уговорил? — Соня почувствовала такой холод в животе, как будто всё-таки съела это несчастное мороженое, и не одну порцию, а десять.

Старик молчал. Глаза его стали красными, мокрыми.

— Федор Фёдорович, вам нехорошо?

Он ничего не ответил, не шевельнулся. Она ещё раз окликнула его встала, тронула за плечо. Он как будто проснулся. Взгляд его стал осмысленным.

— Идите. Я устал. — Он дрожащими руками сложил снимки и протянул ей конверт.

— Вы должны мне объяснить. Так нельзя. Я не могу уйти, пожалуйста, не молчите!

Но он как будто больше не слышал её, пальцы принялись перебирать, комкать клетчатую шерсть пледа. Пудель Адам проснулся и тихо, жалобно заскулил.

— Федор Фёдорович, пожалуйста, ответьте мне, скажите хоть что-нибудь.

— Не могу. Простите меня. Сами все узнаете, там, в Германии. Этим не верьте, — голос задребезжал, заскрипел, как машинка, которая вот-вот сломается. — Они станут вас обрабатывать, они уже вас обрабатывают. Не верьте! Думайте сами. Только вам дано решать, только вам.

— Объясните, о чём вы? Если вы хотите меня предупредить… — Соня осеклась на полуслове, резко оглянулась.

Прямо у неё за спиной стоял лысый.

— Иди, иди, видишь, дед не в себе, — сказал он и взял Соню за локоть.

— Нет, подождите, мы не договорили, — Соня вырвала руку. — Федор Фёдорович, откуда вы знаете, что я лечу в Германию? Что вам известно о моём отце? Кому — этим — не верить?

Она ужасно занервничала, во рту пересохло, сердце заколотилось, стало тяжело дышать, и началась дикая стрельба в ухе. Лысый поволок её к двери. Адам засеменил следом, тихо поскуливая.

— Простите меня, и ему передайте, чтобы простил, будьте осторожны, прошу вас. — Голос старика долетел как эхо, потом раздались странные, булькающие звуки, и Соне почудилось, что несколько раз старик повторил: Дмитрий. Она хотела вернуться, но лысый уже закрыл дверь в комнату, заслонил своей мощной спиной.

Больше Соня не услышала ни слова, только пудель Адам тявкнул и лизнул её в лицо, когда она наклонилась, чтобы надеть сапоги.

Москва, 1916

Наталья Владимировна, сестра профессора, была замужем за крупным чиновником военного министерства графом Руттером Иваном Евгеньевичем. Три года назад случилось несчастье. Единственный их сын Николай, замкнутый болезненный мальчик, застрелился. Ему едва исполнилось восемнадцать. Он читал Ницше, сочинял сумрачные непонятные стихи в декадентском духе и был влюблён в актрису ялтинского театра, вдвое старше него.

Однажды вечером, вернувшись с её бенефиса, он зашёл в отцовский кабинет, взломал ящик, в котором хранился револьвер, нацарапал записку: