Письма Кэмптона — Уэсу - Лондон Джек. Страница 24
В природе существует непосредственное тяготение к добру. Так, Гексли проповедовал Кингслею неделю спустя после смерти своего сына. Горе заставило его силой разума разобраться в себе, и, поднявшись на высоту, он выработал философию веры и радости.
Наша награда зависит от нашей покорности закону, духовному и физическому. Природа ведет книги, занося в них все недоимки жизни. Моя душа преисполняется верой, когда я слышу, как ты позоришь наслаждение любить. Как хорошо это чувство, дающее столько радости! Ты клеймишь его, называя наслаждением чувства, но все наслаждения порождаются чувством, и Дарвин, заканчивая «Происхождение человека», если только его не обуревало чувство неполноты его труда и не тревожила всепожирающая лихорадка предстоящих задач, радовался эмоционально, как радуются все люди. Величайший подъем в жизни Дарвин мог испытать в другой момент. Что можем мы знать о минутах высшей полноты в жизни другого человека? Мы вместе с Гексли можем лишь знать, что наше сердце бьется сильнее, когда мы касаемся струн высшей гармонии и покорно склоняемся перед законом, и что сердце преисполняется светом, когда мы любим. Таким способом природа показывает нам свое одобрение. О, дивная сила любви и чудеса ее вознаграждения! Какое удовлетворение она дает, даже при поражениях, какая радость звучит в подавленном рыдании!
День аскетизма прошел, — не лучше ли сказать ночь? Мы не боимся наслаждений чувств. Мы хотим жить всем нашим существом, жить полной и естественной жизнью. Твое евангелие труда прекрасно, и я тебя с ним поздравляю, но ты в нем не упомянул о цели жизни. Не должно быть рабом ради работы. «Когда я слушал ученого-астронома…» — говорит Уитман. Помнишь? Он в один час уловил все величие и проникся чудом, незамеченным наблюдавшим астрономом. Ученые совершили ошибку, так долго делая свои вычисления, что у них не хватило времени увидеть сияние и славу звезд, а Уитман был философом и выиграл там, где они потеряли. Вдохновение поэта, художника, экономиста и биолога заключается в откровении, получаемом ими для направления их пути и разъяснения его. Поэтому философия, занимающаяся вопросом о жизни и трудах человека, является в высшем смысле наукой социологической. Обобщения философии улучшают наш метод, облегчают нам доступ к наслаждению и обостряют нашу восприимчивость к нему. Что еще нам нужно? Ты поэт и проводишь за писанием сонета невозвратный день, когда солнце ярко светит и холм в отдалении залит пурпурным светом. Если ты это делаешь для времяпрепровождения, это значит, что у твоих дверей притаилось отчаяние. Ты конченый человек, и солнце и холм для тебя не существуют. Между тобой и ими порвалась живая связь.
Но если ты пишешь, побуждаемый желанием, чтобы другие прочли это и прониклись твоим чувством, прочли, запомнили и научились лучше познавать и чувствовать и, может быть, сильнее полюбили солнце и холм, то твой труд становится трудом любви, и он даст тебе радость, а упущенный тобой день озарит светом твою ночь. А если ты работаешь в области чистого искусства, то каждое достижение согревает все твое существо блаженством завершения.
Не заглушил ли я свою мысль этим потоком слов? Дело обстоит просто: чувство является раньше мысли и мысль завершается чувством. Век Вольтера и доктора Джонсона считал, что человек разумен, а век Джемса, Рибо, Ланге и Вундта потрясен до глубины души учением о том, что прежде всего и главным образом человек эмоционален, что он существо чувствующее. Говоря простым языком, размеры человеческого космоса определяются чувством, чувствованием и ощущением.
Возводите ваши прекрасные постройки. Нам нравится глядеть на прочно заложенные фундаменты и возводимые толстые стены. Продолжайте свои диковинные выдумки и изобретения. Нам нравится жить в волшебном мире. И неукротимые машины с их суровым обещанием свободных дней для утомленных рук, и локомотивы, и пароходы, стремящиеся связать и объединить весь мир, — все превосходно. Нам нравится сложность и беспредельность мира, в котором мы живем. Но «человек не может жить, не рассуждая», — говорит Аристотель. Нам приходится подумать над цивилизацией и отыскать в ней ядро ее сущности. Мы видим, что каменная постройка, возводимая без надежды, — жалкое предприятие, и что заключение договоров или помещение капитала без надежды также возбуждают лишь жалость. Надежда — бессмертная вспышка смертного начала, наиболее человечная черта человечества; она сулит нам братство и всеобщее счастье. Наш мир представляется мне вечно неоконченным зданием, и мы все работаем на его постройке. Если мы проникнемся духом архитектора, а не каменщика, мы, работая, преисполнимся сладкой надеждой. Красота дома станет для нас вопросом жизни, и мы по вечерам будем проверять чертежи, следя за тем, чтобы на постройку наших дней светило солнце и чтобы внутри был уют, звучал смех, раздавались громкие речи и царствовала любовь; дом этот должен поднимать дух сегодняшних обитателей, и они должны любить и быть любимыми сильнее, чем любили и были любимы его вчерашние обитатели.
Возможно, что мы ошибаемся. В прежние времена мы также ошибались. Когда мы в темноте протягивали руку и удерживали руку товарища, любовь и чувство самозабвения были столь же сильны. Щедрость сердца не увеличилась от времени — это лишь одна из иллюзий. Но надежда принадлежит нам. На что надеешься ты?
XXVII
ТОТ ЖЕ — ТОМУ ЖЕ
Лондон.
22 июля 19… г.
Твой день рождения, Герберт. И, приветствуя тебя, я мысленно прохожу с тобой жизнь. Установим перемирие. Прошел год с тех пор, как ты мне сообщил, что собираешься жениться, и боги вдосталь нахохотались, глядя на двух бормочущих чудаков, усевшихся на земных осях и болтающих ногами в звездном пространстве. Безумные лунатики, они вступили на этот путь ночью, во сне.
Не могу сказать тебе, насколько наша переписка кажется мне фантастической. Я обдуманно старался убедить тебя в необходимости страсти, а ты месяцами столь же обдуманно старался убедить самого себя своими речами в противном, и мы не видели, что это становится трагичным, комичным и нелепым. Если бы мы могли найти воплощение нашему образу действий, мы бы назвали его именем, близким Калибану. Мы выставили щупальца, хватаясь за что попало и подпирая свою теорию чем бог послал. Наше самомнение непростительно. Итак, я бросаю свою роль всезнайки и выхожу из спора, уверенный в том, что на свете ничто не изменится, если я пойду своим путем, и обещаю оставить тебя в покое. Прости меня, и да благословит тебя Бог. Поздравляю тебя от души и желаю прожить счастливо много лет. В это благословение и пожелание я вкладываю всю свою душу.
Я вспоминал прошлое сегодня, дорогой мальчик. Когда ты родился, я был на пять лет моложе, чем ты сейчас, и чувствовал себя очень старым. «Если бы наш возраст соответствовал нашим чувствам, мы бы умирали от старости двадцати одного года от роду». Мне казалось, что вся жизнь позади, длинная, бурная, полная страданий, бесполезная. Я говорил о себе, как о человеке, для которого все кончено. «У тебя была прекрасная цель, но что же в конце концов получилось? Несколько стихотворений и обманутая надежда?» Моей больной фантазии твое появление на свет казалось сигналом к моему уходу. Я не думал о смерти, но ты являлся живым доказательством моей неудачи. В глазах гения расы я был как бы несостоятельным должником. Ты был не моим. Я глядел в бездну времени и не находил в ней ничего своего.
Но письмо, посланное мной твоим родителям, было искренним. Разве могло быть иначе? В тот же вечер и в два последующих я написал «Благородных искателей приключений» — квинтэссенцию баллад, по мнению критиков. В ней говорилось о печальной участи мертвецов, не могущих больше любоваться небом и странствовать по водам. Эта поэма, написанная под влиянием настроения, которое посылается благодетельной природой больному, измученному духу, вот уже более четверти века служит полным, общепризнанным перечнем радостей жизни. Я не должен над этим смеяться. Очевидно, страсть моего сердца воплотилась в этой песне ярче, чем во всех остальных, и я вложил в нее всю свою душу за первые три дня твоего земного существования. Если это так, то любовь никогда не бывает обманута в своих ожиданиях, и радость, приуготованная одному, распространяется на всех, а сила, вместо того чтобы оставаться самодовлеющей, растекается вовне в исполненной надежды тишине.