Смирительная рубашка. Когда боги смеются - Лондон Джек. Страница 41

С течением времени семеро моих бывших товарищей-моряков стали чаще посещать Фузан. Он лежит на юго-восточном берегу, где климат мягче. Но, помимо этого, он был ближайшим к Японии портом. Пролив, такой узкий, что, казалось, противоположный берег виден невооруженным глазом, был нашей единственной надеждой убежать в Японию, куда, как мы знали, заходят иногда корабли из Европы. Как живо я помню этих семерых стареющих мужчин на утесах Фузана, стремящихся всей душой к морю, по которому они никогда не смогут плыть.

Иногда были видны японские джонки, но никогда не возвышалась над горизонтом моря знакомая стеньга европейского корабля. Годы шли, старели и семеро морских волков, и я сам, и госпожа Ом, и все чаще и чаще направлялись мы к Фузану. И с течением лет нас становилось все меньше: то один, то другой не являлся на наше обычное место. Ганс Эмден умер первым. Якоб Бринкер, который был его спутником, принес нам эту весть. Якоб Бринкер стал последним из семи, и ему было почти 90 лет, когда он умер, пережив Тромпа двумя годами. Я хорошо помню эту пару незадолго до их смерти, дряхлых и слабых, в нищенских лохмотьях, с нищенской сумой. Греясь на солнышке на утесах, бок о бок, они рассказывали старые истории и посмеивались по-детски пронзительно. И Тромп рассказывал снова и снова о том, как Иоганес Мартенс с матросами ограбил королевские усыпальницы в горах Тэбон, где покойные монархи лежали, набальзамированные, меж двух набальзамированных же рабынь в золотых гробах. И как эти царственные мертвецы рассыпались в прах, когда матросы, потея и чертыхаясь, перетаскивали гробы на джонки.

Грабеж есть грабеж, но старый Иоганес Мартенс удрал бы через Желтое море со своей добычей, если бы не туман, который погубил его на следующее утро. Этот проклятый туман! О нем была сложена песня, которую я слышал во всех концах Чосона до самого дня моей смерти и которую я возненавидел. Вот две строки из нее.

Густой туман с Запада

Дрожит над вершинами Виина.

В течение сорока лет я был нищим в Чосоне. Настал день, когда из четырнадцати человек, потерпевших крушение у его берегов, остался только я один. Госпожа Ом была таким же неукротимым существом, и мы состарились вместе. Под конец она превратилась в маленькую, тощую, беззубую старушку, но всегда оставалась исключительной женщиной и несла мое сердце в своем до конца. Для старика семидесяти лет я все еще был очень силен. Мое лицо увяло, золотые волосы превратились в седые, широкие плечи поникли, и все-таки сила морского волка, жившая в мышцах, не оставила меня.

Поэтому я смог сделать то, о чем сейчас расскажу. Это произошло весенним утром на утесах Фузана, где мы с госпожой Ом, утомленные дорогой, грелись на солнце. Мы сидели в нищенских отрепьях, смиренные, в пыли, и я от души смеялся какой-то веселой шутке, которую прошамкала госпожа Ом, когда чья-то тень упала на нас. Это были роскошные носилки Чон Мон Дю, которые несли восемь кули и сопровождали всадники, впереди и сзади них, а по бокам бежали телохранители.

Два императора, гражданская война, голод и двенадцать дворцовых переворотов случились за это время, а Чон Мон Дю обладал той же властью в Кейдзе. Он сделал знак рукой, чтобы носилки остановили. Он хотел посмотреть на нас, тех, кого он преследовал так долго.

— Сейчас, о мой повелитель, — прошептала мне госпожа Ом, а затем, завывая, стала просить у Чон Мон Дю милостыню, делая вид, что не узнает его.

И я понял ее мысль. Не делились ли мы ею в течение сорока лет? И ее час наконец настал. Поэтому я тоже притворился, что не узнал моего врага. Прикинувшись дряхлым стариком, я тоже пополз к носилкам, умоляя о милосердии и сострадании.

Телохранители хотели меня отогнать, но старчески дрожащим голосом Чон Мон Дю остановил их. Он оперся на трясущийся локоть одной руки, а другой отдернул в сторону шелковые занавески. Его увядшее старое лицо осветилось восторгом, когда он выпучил на нас глаза.

— О, мой повелитель, — простонала мне госпожа Ом, и я понял, что вся ее многотерпеливая любовь и вера в мою смелость вылились в этот возглас.

И красный гнев проснулся во мне, заявляя о моем желании быть свободным. Неудивительно, что я весь затрепетал от сдерживаемой ярости. Но, к счастью, это сочли признаком слабости моего возраста. Я же приподнял нищенскую суму, завыл еще горестнее и опустил глаза, чтобы скрыть синий огонь, который, как я знал, был в них, и рассчитать расстояние и силу прыжка.

Затем в моих глазах вспыхнуло пламя. Раздался треск перекладин, занавеси разорвались, послышались крики телохранителей, когда мои пальцы сомкнулись на горле Чон Мон Дю. Носилки перевернулись, и я едва разбирал, где были его ноги, где голова, но мои кулаки ни на минуту не разжимались.

В этом хаосе из подушек, одеял и занавесей мало ударов телохранителей попадало на меня. Но скоро пришли на помощь всадники, и их кнуты обрушились на мою голову, множество рук вцепилось в меня. Я был оглушен, но не терял сознания и блаженствовал, чувствуя, как мои старые пальцы погружаются в эту тощую и высохшую старческую шею, которую я так долго искал. Удары продолжали сыпаться на мою голову, в ней проносились головокружительные мысли, и я сравнивал себя самого с бульдогом, плотно сжимающим челюсти. Я знал, что он наконец умрет, еще до наступления сумерек, как знал и то, что я погружусь в небытие на утесах Фузана у Желтого моря.

Глава XVI

Думая обо мне, начальник тюрьмы Азертон, должно быть, испытывал все, что угодно, кроме гордости. Я научил его, что значит дух, унизил его высотой моего собственного духа, который восставал неуязвимым, торжествующим над всеми пытками. Я сижу здесь, в Фолсеме, в отделении для убийц, ожидая смертной казни; начальник тюрьмы Азертон все еще держится за свое место и царит в Сен-Квентине над всеми несчастными, заключенными в его стенах, и все-таки в глубине души он знает, что я выше его.

Напрасно старался Азертон сломить мой дух. И нет никакого сомнения в том, что он был бы рад, если бы я умер в смирительной рубашке. Таким образом, пытки инквизиции продолжались. Как он мне сказал и как он мне повторял непрестанно, вопрос стоял так: динамит или крышка.

Капитан Джеми был ветераном тюремного насилия, и однако пришло время, когда он отступил перед моей стойкостью, которая произвела то же впечатление и на остальных моих мучителей. Он пришел в такое отчаяние, что осмелился поспорить с начальником тюрьмы и умыл руки в этом деле. С этого дня и до конца моих мучений он никогда не заходил в одиночку.

Да, и пришло время, когда начальник тюрьмы Азертон ужаснулся, хотя он все еще упорствовал, стараясь добиться у меня признания, где спрятан несуществующий динамит. К тому же Джек Оппенхеймер нанес ему сокрушительный удар. Оппенгеймер был бесстрашен и говорил что хотел. Он прошел, не дав себя сломить, через весь ад тюрьмы и благодаря своей сильной воле смеялся тюремщикам прямо в глаза. Моррелл простучал мне полный отчет об этом инциденте. Я был без сознания в смирительной рубашке, когда это произошло.

— Начальник, — сказал ему Оппенхеймер, — вы откусили больше, чем можете проглотить. Речь ведь идет не о том, чтобы убить Стэндинга. Надо убить трех человек, потому что, будьте уверены, если вы его убьете, раньше или позже мы с Морреллом заговорим, и то, что вы сделали, станет известным всей Калифорнии. Вам надо сделать выбор. Вы должны или оставить Стэндинга в покое, или убить всех троих. Со Стэндингом у вас нашла коса на камень, так же будет со мной и с Морреллом. Вы презренный трус, и у вас хребет без костей, вам не хватает мужества, чтобы исполнять ту грязную работу мясника, на которую вас наняли.

Оппенхеймер получил за это сто часов в смирительной рубашке, и, когда его развязали, он плюнул в лицо Азертону, за что получил еще сто часов. Когда он был расшнурован в этот раз, Азертон постарался не присутствовать в его камере. Что он был потрясен словами Оппенхеймера, в этом нет сомнения.