Адская бездна. Бог располагает - Дюма Александр. Страница 183
В шесть вечера, сегодня же, будьте на мосту, что перед Сен-Дени. Перейдите его, поверните налево и минут десять идите вдоль реки. Когда достигнете густой тополиной рощицы, ждите, если меня там еще не будет.
Приходите один. Я также буду один. С собой я принесу пару пистолетов. Один будет заряжен.
Вы сами выберете тот, что будет Вашим.
Если Вы меня убьете, это самое письмо послужит Вам оправданием. Я признаю, что сам спровоцировал Вас, дал Вам пощечину, что поставил Вас перед абсолютной необходимостью драться со мной под угрозой публичного позора и что именно я предложил условия поединка и настоял на них.
Если же я Вас убью, обо мне не беспокойтесь. Я в том положении, когда бояться уже нечего.
Но надо, чтобы один из нас двоих умер. По меньшей мере один, а может быть, и оба. Я слишком несчастен, а Вы слишком ничтожны.
Юлиус фон Эбербах».
Это письмо погасило последний свет надежды, еще брезживший в сердце Лотарио.
В нем не было ни слова о том, что именно граф фон Эбербах имеет против своего племянника, и оно лишало Лотарио всякой возможности узнать что-либо об этом, поскольку требовало дуэли без свидетелей.
И тем не менее он все явственнее ощущал, что в основе этой кошмарной истории спрятано ужасное недоразумение, разрешить которое необходимо любой ценой. Сколько бы он ни рылся в памяти, он не находил ничего, что могло бы оправдать или хотя бы объяснить ярость графа.
Может быть, у него и были кое-какие провинности перед дядей, который сам обручил его с Фредерикой. Уже считая себя ее супругом, он, пожалуй, недостаточно осторожно вел себя в той исключительно деликатной и болезненной ситуации, в какой все они оказались.
Он недостаточно почтительно относился к ревности графа фон Эбербаха, не слишком заботился о том, чтобы не подавать ему повода для подозрений, и пренебрег его приказанием, два-три раза встретившись с Фредерикой на ангенской дороге.
Но это непослушание, которому служили извинением его возраст, его любовь и те отношения, что по воле самого же графа установились между ним и Фредерикой, эти ребяческие вольности влюбленности целая пропасть отделяла от настоящей вины, серьезного оскорбления, надругательства, которое оправдывало бы мщение графа фон Эбербаха. Уж конечно не за проделки такого рода дядя мог заклеймить его словом, каким заканчивалось письмо, – назвать его ничтожеством.
О, за всем этим что-то скрывается, какая-то ловушка, чье-то предательство! Но кто даст ему ключ к этой мрачной загадке?
Отправиться прямо к дяде, потребовать объяснений, заставить его все высказать – об этом Лотарио и подумать не мог. Кроме всего прочего, это бы значило подвергнуться новым поношениям при тех, кто может там оказаться, в присутствии лакеев и кого угодно еще. А эта печальная и зловещая история и без того уже приобрела достаточную известность.
К тому же, какие бы сыновние чувства ни питал Лотарио, в какое отчаяние ни приводила бы его мысль о поединке с тем, кто сделал ему столько добра, однако же он был мужчина, и вся его кровь вскипала при мысли о том, чтобы идти объясняться с человеком, за один день дважды давшим ему пощечину: в первый раз перчаткой, во второй – этим посланием.
К кому же обратиться? Может быть, к г-ну Самуилу Гельбу?
Ну, конечно, ведь г-н Самуил Гельб дал ему такие доказательства искренней дружбы – и ему самому, и Фредерике!
Он, влюбленный во Фредерику, имеющий право распоряжаться ее будущим, державший ее при себе властью прошлого и ею же данной клятвы, был настолько великодушен, чтобы отказаться от всего этого и уступить ее Лотарио. И с тех пор его благородство ни на мгновение ему не изменило.
Этот человек без конца защищал Фредерику и Лотарио от раздражительности графа фон Эбербаха. Поистине надежный друг, и он не подведет в таких отчаянных обстоятельствах.
С другой стороны, г-н Самуил Гельб – единственный друг графа фон Эбербаха, он, возможно, что-то знает, при необходимости он сможет вмешаться.
Ему одному под силу все разъяснить и предотвратить несчастье.
Тут-то он и поехал в Менильмонтан. Именно тогда Самуил, спрятавшись и запершись в мансарде, велел слуге сказать, что его нет дома, и Лотарио оставил ему записку, где рассказывал о приключившейся с ним беде и заклинал верного друга, как только он вернется, тотчас поспешить к его дяде или соблаговолить приехать в посольство, дабы, наконец, разобраться, что случилось и что делать в столь прискорбных обстоятельствах.
Снова сев в карету, Лотарио испытал приступ глубокой подавленности. Что если г-н Самуил Гельб не вернется? А он не вернется. Ведь если это и произойдет, он явится домой к обеду. Будет уже слишком поздно.
К кому же теперь бежать, кого звать на помощь? Фредерику? Но это бы значило рисковать столкнуться с графом фон Эбербахом, да еще все бы выглядело так, будто он вновь пренебрегает его запретом. Хотя у него не было ни малейших доказательств, инстинкт подсказывал Лотарио, что эта ужасная ссора произошла, несомненно, из-за нее. Она была причиной несчастья, но предотвратить его не в ее силах.
Итак, у Лотарио никого больше не осталось… Хотя нет, есть ведь еще…
Олимпия!
Да, действительно, как это он не вспомнил о ней раньше? Разве Олимпия не заставила его дать обещание, что, если когда-нибудь он окажется в какой бы то ни было опасности, он тотчас предупредит ее?
Не говорила ли она, будто в ее власти уладить с графом фон Эбербахом все что угодно и, если только ее известят вовремя, она спасет Лотарио от любой катастрофы, которая могла бы стрястись с ним по воле его дяди?
Возможно, она заблуждалась, преувеличивала свое влияние на графа фон Эбербаха. Но в том безвыходном положении, в каком находился Лотарио, это не смущало его: он не мог пренебрегать даже малым шансом.
К тому же Олимпия говорила все это так проникновенно, с такой убежденностью, что на миг он и сам уверовал в ее всемогущество. Теперь же, когда она стала его последней надеждой, у него были куда более веские основания верить ей.
Итак, он остановил своего кучера и велел ехать на набережную Сен-Поль.
Было чуть более часа дня, когда он попросил слугу доложить певице о его приходе.
Когда он вошел, Олимпия с первого взгляда была поражена его удрученной физиономией.
– Что случилось? Что с вами? – бросилась она ему навстречу.
– Вы меня просили ничего от вас не скрывать…
– Ну?.. – нетерпеливо перебила она.
– Ну, со мной случилась большая беда.
– Говорите же скорее! Что именно? – побледнела она.
– Да вот… – начал Лотарио.
И запинаясь от горя и стыда, он поведал ей о публичном оскорблении, нанесенном ему его дядей.
Пораженная, Олимпия выслушала его, не говоря ни слова.
Когда он кончил, она спросила:
– И вы не догадываетесь о причине гнева вашего дяди?
– Не имею ни малейшего представления, – вздохнул Лотарио. – Все, в чем я бы мог себя упрекнуть по отношению к нему, и вы об этом знаете, это те два или три раза, когда я подстерег Фредерику на ангенской дороге, после того как он запретил нам встречаться наедине. Я был верхом, она в карете. Каждый раз мы позволяли себе поговорить минут пять. Душой клянусь, других провинностей за мной нет. Ведь не может быть, чтобы из-за такой пустяковой причины дядя дошел до подобных крайностей.
– О! – прошептала Олимпия. – За всем этим стоит Самуил Гельб.
– Господин Самуил Гельб ничего против нас не имел.
– Дездемона и Кассио невинны, – отвечала певица, – и все же Отелло, наслушавшись речей Яго, решается их убить. Говорила же я вам, что этому человеку нельзя верить!
– За что ему на меня сердиться? – недоумевал Лотарио.
– Злые не нуждаются в особых причинах, чтобы ненавидеть. Им хватает собственной злобы. К тому же вы отняли у него женщину, которую он любил.
– Я ее не отнимал, он сам мне ее уступил. Если его приводила в ярость мысль, что будущее Фредерики принадлежит мне, у него было самое простое средство этого избежать: оставить ее себе.