Адская бездна. Бог располагает - Дюма Александр. Страница 74
LXIII
Довершение всех бед
Спустя несколько недель после той ужасной ночи Гретхен, только что вернувшаяся в свою хижину, бормоча один из тех невнятных монотонных напевов, какие часто твердят безумцы, увидела, что дверь вдруг отворилась. На пороге стояла Христиана, бледная, угрюмая, страшная.
Во всей ее фигуре было столько отчаяния и безысходной муки, что пастушка очнулась от своих грез.
– Что еще стряслось? – спросила она.
Христиана не отвечала. Она соскользнула на земляной пол, уронила голову на грудь и, закрыв лицо руками, замерла в молчании, скорчившись, похожая на статую Скорби.
Пораженная, Гретхен опустилась на колени с ней рядом.
– Сударыня! Моя добрая госпожа! Да что с вами? – сказала она. – Вот уж семь дней, как я вас не вижу, и от этого мне неспокойно. Теперь ведь нам с вами нельзя вот так покидать друг друга. Что случилось? В конце концов ваша беда ведь не может стать еще ужаснее?
Христиана медленно подняла голову и пробормотала:
– Может!
– Ох, да как же это? Нет, не верю, Господь не допустит!
– Господь? – повторила Христиана с горькой усмешкой. – Господь! Так слушай же, Гретхен, слушай, что допустил Господь. Я теперь не знаю, чьего ребенка ношу под сердцем – дитя ли это моего Юлиуса или Самуила.
Гретхен не сумела сдержать крик ужаса.
С той роковой ночи она больше не избегала Христианы, а Христиане никого не хотелось видеть, кроме Гретхен.
В тот вечер, когда Самуил, наконец, позвонил, чтобы вызвать служанок и потребовать все необходимое для лечения Вильгельма, Гретхен, караулившая у двери спальни, вошла первой.
Пока горничные суетились, а Самуил наклонился над колыбелью малыша, Гретхен подошла к Христиане, которая стояла в стороне, неподвижная, с сухими глазами.
С минуту она глядела на нее сочувственно и печально. Потом, взяв ее за руку, тихо сказала:
– Недаром он нам угрожал.
– Что такое? – переспросила Христиана, краснея, но гордо выпрямившись.
– А, ты не доверяешь своей сестре, такой же мученице? – проговорила Гретхен.
Она сказала это со слезами глубокой скорби, с таким нежным упреком, и в самой ее фамильярности было нечто столь возвышенное, что высокомерие Христианы не устояло и она протянула пастушке руку:
– О, молчи, сестра, ни слова!
Потом, так, словно этот миг доверительности облегчил ее душу, она залилась слезами.
Самуил со своей стороны выполнил условие ужасного договора. Погубив мать, он спас дитя.
Когда доктора, наконец, прибыли, они нашли, что Вильгельм уже вне опасности.
И тогда на лице Христианы мелькнуло удивительное выражение, какого, быть может, никогда не выражало человеческое лицо: то была смесь небесной радости и отчаяния души, осужденной на вечные муки.
Врачи, полагая, что их присутствие здесь более не нужно, удалились. В замке оставили лишь одного – на случай какой-нибудь новой напасти.
Самуил с видом почтительным и суровым склонился перед Христианой.
– Сударыня, – сказал он, – я вам больше не нужен?
– Сударь, – отвечала Христиана дрожащим голосом, не поднимая на него глаз, – вы помните то, в чем мне поклялись?
– Что вы меня больше не увидите, если сами того не пожелаете? Да, сударыня. Вы обе знаете, – прибавил он, окидывая взглядом Христиану и Гретхен, – что я держу свое слово, каким бы оно ни было.
Он еще раз отвесил поклон и удалился.
С этой минуты ни Гретхен, ни Христиана его больше не встречали.
Два дня спустя барон возвратился из Остенде и привез Христиане последний прощальный привет от Юлиуса.
– Ты подготовилась к отъезду? – спросил он.
– Куда мне ехать, отец?
– В Берлин. Разве мы не договорились?
– Нет, – сказала Христиана. – Я передумала.
Она сослалась на болезнь Вильгельма: потрясения позапрошлой ночи на какое-то время надломили его силы и было бы неосторожно сейчас подвергать его тяготам путешествия.
– Но как же быть с Самуилом? – напомнил барон.
– О, теперь я его больше не боюсь, – отвечала Христиана, покачав головой.
– Ты виделась с ним?
– Вы верите моему слову, не так ли, отец?
– Без сомнения, Христиана.
– Так поверьте, что с этой стороны мне уже ничто не угрожает.
Тон, каким были сказаны эти слова, показался барону несколько странным, но он объяснил это себе тем, что нервы Христианы расстроены треволнениями, связанными с отъездом Юлиуса и болезнью Вильгельма. Тем не менее он попробовал настаивать на переезде Христианы, опасаясь оставить ее одну в уединенном замке. Но молодая женщина проявила непреклонную твердость. Жить под одной крышей с отцом Юлиуса было бы для нее невыносимо. Ей казалось, что глаза свекра рано или поздно разглядят у нее на лбу и устах следы позорных лобзаний негодяя, продавшего ей жизнь ее ребенка.
Ничего ей теперь не нужно было, кроме одиночества. Она, подобно Гретхен, желала бы остаться одна в целом свете и запереться в хижине, куда никто не придет.
Барон, видя, что Христиану ему не убедить, волей-неволей был вынужден уехать несколько дней спустя. Прощаясь, он предложил прислать к ней ее маленького племянника Лотарио.
– Ах, ну да, вечно эти дети! – выкрикнула она. – Оставьте его у себя. Дети – вот что нас губит. Иметь хотя бы одного – уже и за это мы платим слишком дорогую цену.
– Ты так его любила прежде!
– Да, я слишком любила детей. В этом моя беда.
Барон и эти странные замечания также отнес на счет материнских и женских тревог. Должно быть, полагал он, рассудок Христианы несколько сдал от двух столь непредвиденных испытаний, постигших ее почти одновременно. Но за время отсутствия мужа она оправится, душевное равновесие будет возвращаться к ней по мере того, как станет крепнуть здоровье ее ребенка.
Таким образом, барон уезжал до некоторой степени успокоенным. Христиана попросила его только об одном: прислать врача, который мог бы жить в замке постоянно. Барон был коротко знаком с одним старым доктором, известным как большой знаток детских недугов, и тот с радостью согласился поселиться в тихом, спокойном месте. В ожидании его прибытия Христиана, панически боясь повторения чего-либо похожего на недавнюю кошмарную ночь, убедила одного неккарштейнахского доктора задержаться в ее доме.
Короче, все устроилось, и барон вернулся к себе в Берлин, Христиане же осталось в удел лишь одно горькое утешение – возможность сгорать от стыда и плакать вдали от посторонних глаз. Первый месяц она провела между молельней и колыбелью Вильгельма.
Она не разговаривала ни с кем, кроме Гретхен, и обе находили своего рода мрачную отраду, делясь друг с другом своей скорбью и бесчестьем. Новые узы, отныне нерасторжимые, связали их навек. Верно сказала Гретхен: они стали сестрами.
Иногда Гретхен приходила в замок, чаще Христиана навещала хижину: здесь они были совсем одни и могли говорить куда свободнее.
– Что делать? – спрашивала Христиана. – Звать на помощь Юлиуса? Но письмо не сможет догнать его посреди моря. А когда он вернется, как быть? Рассказать ему все? Он захочет драться, и этот дьявол убьет его! Все скрыть? Ах, у меня же ни за что не хватит духу на подобное низкое притворство! С какими глазами я встречу его? Как смогу позволить ему прильнуть устами к этому оскверненному челу, где запечатлелось прикосновение чужих губ? Всего проще было бы умереть. Ах, если бы не Вильгельм! Какое несчастье для нас, женщин, что мы хотим иметь детей! Мой ребенок уже обрек меня на позор, а теперь он же приговаривает меня к жизни!
– Да, надо жить, – говорила Гретхен. – Умереть значило бы усомниться в Господнем правосудии. Верь, сестра, этот человек будет наказан. Будем терпеливы, дождемся, когда настанет час кары. Кто знает, может статься, нам суждено способствовать этому? Мы нужны здесь, нет у нас права бежать от воли Провидения.
Суеверные наваждения пастушки стали передаваться надломленной отчаянием Христиане. Ведь безумие заразительно. Гретхен, все больше терявшая связь с миром реальным, увлекала Христиану за собой в царство призраков и химер. Бедной, нежной душе Христианы жизнь и будущее уже представлялись не иначе как окутанными бредовым лихорадочным туманом, который все сгущался. Ее сознание трепетало и колебалось, словно пламя на сильном ветру, любой пустяк приобретал в ее глазах какие-то преувеличенные, пугающие размеры, расплываясь и меняя очертания, как бывает со всеми предметами при наступлении сумерек.